— Браво, браво! — закричали со всех сторон.
Но Пастухов даже бровью не повел:
— Тип нового ученого — это специалист. Еще Герцен говорил, что у нас много хороших специалистов и плохих специалистов. Надо быть социалистам еще хорошими специалистами. Техник — державный властитель будущего, Уэллс — прав.
— Дуй до горы, Пастухов, не сдавайся, — подогревал его Вдовушкин исключительно из озорства и пристрастия к шумным скандалам, — покажи им кузькину мать. Сбрось вместе с Пушкиным заодно и Гоголя с корабля современности… Кораблю легче.
— Надоели вы с Пушкиным, право. Я его изучал в гимназии пять лет подряд, осточертел он до того, что, когда проходил я мимо его памятника в Москве, испытывал гнетущее состояние. Сколько раз я из-за него получал двойки, выговоры, один раз меня отец сек за то, что я перепутал его даты рождения и смерти и назвал убийцу Пушкина Дантистом… До сих пор не знаю, как его, этого убийцу, звали, в классе все его называли Дантистом… Никто не знал в городе и никто нам не говорил, кто лучший врач и инженер, а вот французика Дантиста всех обязывали знать. Из протеста против этой глупости я так и не захотел знать его настоящей фамилии и сознательно пошел на то, чтобы мне влепили двойку. Надоела всем архаика. Вы усвоили истины в готовом виде, слушая Мошкаровича. Никогда сами не взглянули на культурное наследство своими глазами. Надо всем переучиваться заново.
— Не у вас ли? — ядовито парировала Маша. — Все, что вы говорите, это из пристрастия к мелочности, из чувства собственной ущербности уничтожаете великого человека. Нужен большой подъем духа, чтобы перешагнуть через его ошибки и недостатки и все-таки полюбить. Посредственность всегда тяготилась присутствием на земле великих людей.
Пастухов махнул рукою и громко захохотал:
— Мистике гуманитаризма — конец. Конец! Грядет техник, математик, физик — вот люди будущего…
— Специалист — креатура технических навыков, — ввязался Бестужев. — Человечность свою он похоронил в профессии. Он очень полезный и необходимый обществу сапожник, который умеет говорить только о качествах кожи, дратвы и подметок…
Федор считал своим долгом всегда возражать Бестужеву, что бы тот ни говорил. Он сказал:
— И все-таки в этой бесхребетной пейзажной лирике типа Есенина действительно есть что-то хитрое, мужицкое, безыдейное. Вспомню печь, петуха и коров… Ну и что же? Можно вспоминать еще околицу, собачку Жучку, голые ноги Акульки. Где идеи? Где общественные взгляды поэта. Политическая линия?
— Никакие ходячие и готовые идеи поэта, хотя бы и самые глубокие, но взятые напрокат, не прибавят дарования посредственности, — срезала его Маша.
Снежинка в тон ей добавила:
— Человек без сердца и фантазии для меня еще не совсем человек.
— Фронт защитников поэзии все больше пополнялся и укреплялся, главным образом, за счет читательниц, — после всех опять ввязался Бестужев.
— Я за поэзию, но не такого сорта, какую насаждают теперь. Что такое так называемая новая поэзия? Каталог гаек и болтов, зарифмованных неуклюже. Или это — фиглярство, словесное трюкачество, эквилибристика формы. Впрочем, может быть, я оскорбляю чей-нибудь вкус?
— Просим, просим высказываться дальше, — закричали девицы. — Это так интересно.
— Бросать и ловить четыре тарелки двумя руками, — конечно, это большая тренировка. В этом так называемой «левой поэзии» отказать нельзя. Ходят по канату в цирках и вниз головой… Спорт. Но при чем тут мудрость, красота, поэзия? Это — цена. Читателей интересует не пена, а глубина моря, Данте, Байрон, Гете, Гейне, Пушкин… Разрешите процитировать кусочек из одного поэта, сброшенного с корабля современности.
Вот вам: тут и поэзия самая великая и глубокая, и истина, и красота, и мудрость, переходящая в величие человеческого духа… Все рожденное обречено на смерть. Все в истории новое будет старым. Об этом и говорят традиции классиков: мы, старики, уступаем новому поколению, но придет черед, и оно повторит точно нас… За традицию классиков поднимаю ендову, которую мне не успел налить виночерпий Вдовушкин…
— Вернейшая из традиций классиков — это нарушение их традиций! — произнес вслед за ним Федор.
— Странно, что мы заодно, — сказал Иванов. — Долой рутинеров. Опыт для них не существует, знания ничего не проясняют. Они подобны египетским пирамидам, их не сдвинешь с места, они постоянны в своей неподвижности, крепости и тупости. Я обожаю Пушкина, но прогресс мне всего дороже и во всех областях. Есенин — новатор, это уже хорошо.
— Все ли новое хорошо? Новизна есть и в смерти, и в увядании, и в разрушении. И не всегда новизна — шаг вперед. В искусстве тоже, — сказал Бестужев. — Я читал на днях одного пролетарского литератора: «Воины были в латах, и залатанные воины ринулись в бой». Всем, кроме них, обязательно знание русской грамматики.
— Эта пролеткультовская похлебка недолго удержится на столе русской поэзии, — заметила Маша. — Уже смеются сами пролетпоэты над своей литпродукцией о «мировых пожарах».
— Осторожнее на поворотах, — возразил Федор. — Пролетпоэты идут в ногу с веком, в фарватере классовой борьбы. И Демьян Бедный актуальнее Данте, Байрона, Шекспира и Пушкина.
— Полноте, Федор Петрович, — прервала его Маша. — Универсальный нигилизм и жажда разрушения — вот что выходит на поверку из этих космистов, пролеткультовцев. Вот их кредо:
Тут поднялся тот бестолковый галдеж, когда все говорят, но никто никого не слушает.
Только и слышалось:
— Новая поэзия пробьет себе дорогу. Старая рухлядь — на слом…
— Да здравствует Демьян.
— Маяковский…
— Блок, Есенин, Пастернак.
— Пролетпоэты… Васька Казин.
— Пустозвоны ваши пролетпоэты. Митрофанушки!
— Недоучки! Железобетонные соловьи. К черту прейскуранты машин…
— Смертяшкины! Декаденты! Дворянские выродки!
Тут была декларация случайных вкусов и симпатий, и едва ли кто отчетливо представлял сам себе свою литературную платформу, но настроения были четкие: одни совсем отрицали новую поэзию, другие признавали только хороших поэтов в новой поэзии, третьи отрицали и старую поэзию, а хорошей новой поэзией считали пролетарскую.
— Прекратите, друзья, базар, — сказал Иванов. — Надо же уважать чужое мнение. Никто из вас не выдержал этого экзамена, и я всем ставлю по двойке за поведение. У меня сегодня разодрались два мальчика на перемене. Одному восемь, другому десять лет. Старший отколотил малыша, а малыш пригрозил: погоди, вот через три года я стану старше тебя и тогда дам тебе взбучку. Я полагаю, что вам, друзья, следует об этом подумать. Уважаемый бакунист, послушав стихотворение, спрашивает: а что оно доказывает? А что доказывает прекрасная женщина, величавая гора, степной скакун? И отверг поэзию. Но ведь давно известно, что в прекрасной женщине не нуждается евнух и поэзию отвергает тот, кого она сама отвергла. Помните Смердякова: «Стих-с, это существенный вздор-с. Рассудите сами, кто же на свете в рифму говорит». Ему, идиоту, надо было втолковать, что литература есть естественная школа народа, без нее — дикость и духовная смерть. А теперь — хватит. По домам. Выметайтесь, мне завтра на работу.
Стали шумно прощаться и выходить. Пахарев думал выйти на улицу вслед за Снежинкой и ждал ее за дверью на площадке лестницы. Она долго прощалась с Ивановым, и он услышал кусочек их диалога:
— Ты и не заметила, как этот паренек пожирал тебя глазами.
— Это который? Тот, что из пролетстуда?
— Ну да!
— Елкин?
— Нет.
— Смирнов?
— Да нет.