— Может быть, маникюр, кстати, сделать? — насмешливо спросил Пахарев.
— Маникюр — нравственное падение.
— Или галстук повесить?
— Галстук — глупость, мы не настолько еще разложились.
— Или, может быть, шляпу, золотое пенсне? — допытывался Сенька.
— Шляпа и золотое пенсне — буржуазные предрассудки.
— А ногти красить тоже не надо?
— Не фиглярствуй, я дело говорю. Теперь ты приставлен к людям вышколенным и с душком: артисты, ну там декламаторы, певички, держи ухо востро, не подкачай. Конечно, для важности лучше бы всего приобрести тебе старую, поношенную студенческую куртку. И скромно, и официально, и попахивает какой-то преемственностью лучших культурных традиций прошлого, ведь студенты воевали с жандармами и против царя. Студент — синоним передового элемента. И куртка студенческая увековечена Репиным…
— Но где мне взять куртку?
— А про это сам думай, на то тебе голова дадена.
— На барахолке не видать. Портные и забыли, как студенческие куртки шьются… Да и денег нет…
— Ну, деньги у тебя есть. Это ты брось! Сам распределяешь работу. Так вот, раздобудешь куртку во что бы то ни стало. Только сорви пуговицы с царскими орлами. Без куртки на юбилей и не приходи.
— Ты подскажи, как это сделать.
— Говорю, свою голову надо иметь на плечах, Семен…
И он дал знать, что разговор закончен.
Проходя мимо витрины магазина, Пахарев пристально обозрел себя. Действительно, видом неказист, на погрузке он ужасно обтрепался. Брюки с бахромой, пиджак без пуговиц и с прорехами по швам, ботинки жрать просят. Прав Елкин, в таком виде стыдно быть организатором дивертисмента.
«Надо было отдавать отцу не все деньги», — подумал Сенька и решительно направился в ресторан «Не рыдай!». Теперь он твердо решился просить у Рыжего Ваньки в долг денег на костюм.
Был полдень. Ресторан был еще пустым. Ванька Рыжий сидел за столом в служебной комнате и обедал.
— Вот кстати, — сказал он. — Не хочешь ли ты, Сеня, приобрести костюм по дешевке? На днях здесь загулял один шалыган, напился вдрызг, а платить нечем. Оставил костюм у меня в заклад, да не явился. У нас целый угол этих костюмов накопился. Возьми, благодарить будешь.
— Я не прочь, Ваня, да денег нет.
— Вот пустяковина. Будешь профессором али писателем, отдашь. Не отдашь, шут с тобой, не обеднею.
Ванька Рыжий повел его в чулан, и там Пахарев увидел великолепную свалку барахла: старые фраки, смокинги, поношенные разноцветные жилеты, фуражки с дворянскими околышами, картузы с кокардами, смятые котелки, соломенные панамы, купеческие поддевки. И — о, радость! — Пахарев вытащил из этой груды студенческую куртку. Он прижал ее к груди и сказал:
— Вот это я возьму, Ваня. Как она сюда попала, скажи на милость? Чудная куртка, почти новая. Эх, вот удача!
— Был такой студент, пришел с барышней, нализались, а денег не хватило, каких-то двадцать копеек всего нет, а стыдно… Отозвал меня в дежурку, лепечет: возьми вот это, только не делай скандала, барышня при мне, испорчу реноме… Оставил куртку да и пиши — пропал. Больше не являлся. Не впервой.
— Зачем же таким подаешь?
— Мил человек, не могу же я, прежде чем подать, спрашивать посетителя, есть ли у него чем платить или нет. Меня за это прогонит хозяин тут же — неуважение гостю. Видишь плакат: «Мы здесь для того, чтобы вы с нас требовали». Э, брат, сейчас в нашем деле крутой поворот к старинным порядкам. Кто бы ни сел к столу, служи ему, ходи на цырлах, он бранится, а ты пуще улыбайся и не моги других слов сказать, как только: «Слушаюсь! Виноват-с! Так точно-с!»
Пахарев надел куртку. Она была вытерта на локтях и на обшлагах, но выглядела еще исправной, держалась на фигуре аккуратно, точно на Пахарева была сшита. Он невольно покрасовался в ней перед зеркалом.
— А студенческой фуражки нет?
— Ищи. Должна быть. Помню, тут как-то за бутылку пива двое по фуражке заложили… Я хотел отдать татарину-старьевщику, да и тот не взял. С форменной фуражкой беды бы какой, говорит, не нажить.
Пахарев стал рыться в затхлом ворохе хлама, пахнущего прелыми тряпками, прогорклой пищей и сивухой. Нашли и фуражку, и брюки, и ботинки. Вычистили куртку бензином, а ботинки смазали кремом, и Пахарев был, как говорится, на седьмом небе.
Елкин ахнул от изумления, созвал секретарш всех губпрофсоюзов, и они вертели Пахарева, и оглядывали со всех сторон, и восхищались, и сдували пушинки с куртки, и в один голос решили, что он выглядит на этот раз лучше всех организаторов дивертисмента.
— Умереть мне на месте, сойдешь за первоклассного интеллигентного марксиста, — заключил весело Елкин. — Только не смей корчить сноба — не заразись мещанством: галстук там, духи, модная прическа, очки в золотой оправе. В струне себя держать норови культурно.
— До галстука не унижусь.
— Главное и основное — укрепляй авторитет в массах. Ясно? Счастливого пути. Хозяйственные вопросы мы передали Гривенникову, тут все будет в ажуре. Салют!
Елкин поднял руку над столом и помахал ею. При всей наигранной суровости Елкин болел за товарищей, старался их всех перевоспитывать в пролетарском духе и часто говорил:
— Они у меня всегда в прицеле, в поле зрения. Руководить — это не то что руками водить.
Пахарев пригласил видных артистов из драмтеатра, веселых и бойких эстрадников из мюзик-холла.
— Конечно, братцы, взять с нас нечего, — начинал объясняться Сенька.
— Ничего не значит, — отвечал артист и ударял пальцем по кадыку. — А это-то хотя бы будет?
— Обеспечено.
— Ну так все в порядке.
Словом, недостатка не было ни в декламаторах, ни в певцах, ни в музыкантах. Но Пахареву хотелось включить в список исполнителей и студентов. Поэтому он решил привлечь лучшие силы института, и в первую очередь Снежинку. Он устерег ее в сквере, вывернулся из-за дерева и напугал ее.
— Я из пролетстуда.
Она вздрогнула и спросила:
— Вы Елкин? Я вас где-то видела.
— Я не Елкин. Я — Пахарев.
— Елкин и Пахарев — колоритные сельские фамилии. И в наружности у вас что-то от околицы. Такое русское, разгульное, соединенное со строгостью старовера-скитника.
— Извините. Я — атеист.
— Это ничего не значит. Фанатизм свойствен и атеистам, и атеизм — это тоже вера. Вера в человека, который может справиться со всеми неприятностями мира сам и обойдется без бога. Я вас слушаю, Пахарев.
— Я… мы… (голос Пахарева дрожал). Прошу вас выступить на нашем юбилейном вечере. Вы так чудесно читаете стихи.
— Не возражаю. Только имейте в виду, что я могу читать лишь то, что считаю поэзией и что мне самой нравится. Демьяна Бедного или Гастева я не могу читать. Есенина, Блока могу.
— Ну что же, читайте Есенина.
— Но ведь вы отлично знаете, что подавляющее большинство к нему относится с открытой насмешкой. А профессора наши так даже обидятся. Они, как вам известно, называют его не иначе как забулдыгой и хулиганом… Они вообразят, что это откровенная и дерзкая демонстрация против них, против их устоявшихся и респектабельных вкусов, и это может сделаться даже предметом обсуждения на Ученом совете или в пролетстуде.
— Нет, нет, вы не беспокойтесь. Я сам организую дивертисмент, и, хотя программу выступлений мы рассматриваем и утверждаем на юбилейной комиссии, я ручаюсь за то, что чтение стихов Есенина, особенно в вашем исполнении, пройдет. («Пройдет ли? А вдруг сорвется? — пронеслось у него в голове. — Вопрос-то о Есенине вообще очень спорен, а комиссия, возможно, о нем и не слыхала»). Отстою! Отстою!
Он сказал это таким тоном, что сомневаться не приходилось.
— Хорошо. Я буду читать, — ответила девушка. — Только уж, пожалуйста, вы об этом накануне юбилея меня официально известите…
Перед тем как отправиться в типографию заказывать афиши, Пахарев зашел к ректору. Там собрались почти все члены комиссии. Надо было окончательно утвердить программу. И он тут же зачитал ее.
— А ты проверил, Пахарев, — спросил Елкин, — что будет читать эта фитюлька… как ее там… неясная, в общем, особа?