— Может быть, отец Стахий, откушаете с нами? — предложил я.
— Спасибо, — отвечал отец Стахий. — Ежели предложите… не откажусь… Ну, иди, иди! — сказал он послушнику, темная фигура которого рисовалась в стороне резким силуэтом… Молодой человек мгновение колебался, потом повернулся и пошел к открытой двери церкви.
Мы расположились под деревом, и у нас началась благодушная беседа. После первой же рюмки наливки отец Стахий оживился, с него сошли признаки угнетения и робости, и он оказался очень приятным собеседником… Благодушное настроение его омрачалось только от времени до времени появлением в нашем уголке темной фигуры послушника, который подходил, останавливался сумрачною тенью в стороне и произносил сурово:
— Отче… начали без вас.
В другой раз:
— Отче… Отчитали… Вам возглашать…
Отец Стахий досадливо отмахивался и говорил:
— Продолжайте… Ладно… Приду, возглашу!
Послушник стоял некоторое время, как будто ему было трудно оторвать ноги от земли, но потом уходил. И в его походке чувствовалась укоризна…
Мы продолжали мирную беседу, под звуки нескладного столпового напева, доносившегося из открытых дверей храма. Пели два — три голоса в унисон и несколько гнусаво…
— Скажите, пожалуйста, — спросил я у отца Стахия, — монастырь ваш штатный или общежительный?
— Общежительный, — ответил он и вздохнул. — Хотели жалование положить от синода… Да вот видите… настоятель у нас человек строгий… Отказался.
— Отчего?
Отец Стахий налил на блюдечко чай, долго смотрел на него и потом ответил, тонко улыбнувшись:
— Видите… нецыи и без того утверждают, будто единоверие — ловушка, а мы, дескать, попались в нее по неразумию и… ох-хо-хо-о… прости господи, по немощи… Так вот… не очень это уважают, что единоверцам пользоваться еще и награждением… Поняли?..
— А доброхотных пожертвований мало?
— Мало, — сказал он.
Я ждал обычного конца подобной фразы и дождался:
— Усердия мало в нонешнем народе, — добавил отец-казначей со вздохом и торопливо опрокинул свою чашку на блюдечко, положил наверх кусочек сахару и отодвинул от себя.
К нам вновь приближался суровый молодой послушник… На этот раз фигура его была вся — безмолвная укоризна. Остановившись опять в нескольких шагах, он сказал с особенной суровостью:
— Кончили, отец Стахий… Благословите запирать церковь?..
Отец Стахий с стыдливой поспешностью поднялся с места:
— Иду, иду… Не запирай…
Он торопливо попрощался с нами и пошел к паперти. Мрачный юноша следовал за ним.
Со стола убрали. Мои племянники стали укладывать котомку, а я зашел перед отъездом в церковь…
Она была пуста… Молящихся не было; вечерня отошла при пустом храме, и теперь немногие, участвовавшие в ней, уходили… Только мрачный послушник стоял неподвижно на клиросе, и отец Стахий возглашал, уходил в алтарь, появлялся оттуда, кадил перед иконами и опять возглашал один, предоставляя господу богу привести это в должный порядок… яко же ты, господи, веси.
Взглянув на меня, отец Стахий отвернул глаза и «завозглашал» торопливее.
Мы плыли уже по реке, а передо мною все носился образ сурового послушника, отдельная могила каменного старца и растерянно просящий прощения взгляд отца Стахия:
— Охо-хо-хо!.. Немощь человеческая… Не осудите… Осуждать грех, — слышалось мне под суровый шопот темнеющих керженских лесов…
Но керженские леса, помнящие крепкое стояние древних подвижников, как будто осуждали… [10]
VII
Ночная буря. — Лесные люди
— До Лыкова в час один сомчитесь, — говорил нам в монастыре отец Стахий. — Там найдете спокойный ночлег и самоварчик.
Но отец Евгений смотрел на низкое солнце и сомнительно качал головой.
— Навряд, что доехать. Пожалуй, ночевали бы лучше у нас… Солнце-то низко, да и облака туманятся, — не быть бы грозе…
Мы не послушались, и вот плывем долго, а Лыкова все не видать. На реке смеркается. Сначала темнеют отражения лесов, и под берегами трудно уже разглядеть изменнические карши, если только их не выдаст серебряная струйка течения. Потом одеваются густым сумраком самые леса, берега, мерцающая глубина реки… На небе с одной стороны угасает зарево заката, с другой — из-за гребней леса медленно развертывается туча. Из-под нее дохнул ветер, и вместе с тенями пробежали по лесу пугливые шорохи, то замирая вдали, то кидаясь с одного берега на другой и провожая нашу лодку.
Потом и ветер стихает. Леса не шелохнут листом, и торопливые удары наших весел одни отдаются эхом от берегов. Лодка тяжело режет воду, вода кипит под килем, и кажется, будто даже наша кривобокая ладья торопливо рвется вперед из-под каждого взмаха весел…
Первая зарница еще неуверенно вспыхивает далеко за гребнем лесов и пробирается ввысь по грядам облаков… За ней другая, третья… Карши, торчащие из черной речной глубины, встают ясно все до одной…
Леса взглядывают на мгновение, бледные от испуга, — и все опять гаснет… Мы плывем наудачу, так как темнота кажется после зарниц еще гуще. Потом уже настоящие молнии вспыхивают где-то за лесами, пробивая в них пламенные просветы, и после этого островерхие ели смыкаются в таинственную еще более темную массу…
Мы налегаем на весла, — авось, за ближайшим мысом блеснут огни Никольского-Лыкова. Но лодка все вьется из кривули в кривулю, наудачу минуя карши, ломы, задевы, а перед нами только темные стены лесов, да река, озаряемая синими вспышками. Туча развертывается все шире… Ее движения не видно, но мне чудится какой-то особенный тихий шорох; светлые клочки неба исчезают одни за другими; мерцает еще одна яркая звезда на юго-западе, в той стороне, где, быть может, в эту минуту кто-нибудь вспоминает о нас, не подозревая, с какой лихорадочной торопливостью наша одинокая лодка мчится под вспышками синих зарниц… На реке черно, как в могиле. Глаз жадно ищет огонька, но каждый поворот обманывает наши надежды… Лапы затонувших деревьев бьют порой по лицу. Со дна глухо стукаются в лодку то опасный «кобел», задерживающий даже плоты в полую воду, то поперечный «задев», то песчаная мель.
Вдруг лодка натыкается на что-то. Молния освещает бревно, другое, целые плоты, разбросанные в беспорядке и загромождающие русло; я сворачиваю, но лодка продолжает стукаться носом в бревна, как муха, попавшая на стекло; при свете молнии я направляю ее в проток; минута, — и лодка наша с тихим шипящим вздохом садится на песчаную мель.
Очевидно, прохода нет, а буря близится. Сзади движется уже даже не туча, а какая-то бесформенная мглистая тьма, кипящая огнями…
В дальних лесах стоит глухой гул, какое-то неразборчивое бормотание…
Я отправляюсь на поиски прохода, выхожу на какие-то острова, пробираюсь сквозь кусты, всхожу на бревна плота, надеясь найти свободную дорогу нашей лодочке. Сгоряча, прыгая с бревна на бревно, пробегаю на середину плота и вдруг совершенно неожиданно погружаюсь в воду: ничем не связанные бревна разошлись под моими ногами, и кругом меня стоит тревожное движение… бревна колеблются, сдавливают, толкают, вертятся, ускользают из-под рук, мешают выбраться… Намокшая одежда тяжела, а под ногой не чувствуется дна… Кругом замолкший лес, вверху — тьма и угроза… Из какого-то дальнего уголка души ползут суеверные представления; мне кажется, что все это — и река, и бревна, и тучи, и черные ели насторожились и злорадно следят за мною…
К счастию, вода тепла. Через минуту, я все-таки взбираюсь на бревна, осторожно переползаю к берегу и иду к лодке… Первый недальний гром с треском разрывает мглистую тучу… За ним слышится дальний шум, точно лес сразу закричал тысячами голосов, и что-то гигантское катится к нам по его вершинам.
Это бежит по лесу ливень.
Мы торопливо встаскиваем нашу лодку на покатый берег, поворачиваем ее дном кверху, под ветер, потом подпираем досками от скамеек. Я разыскиваю спички, первые капли дождя грузно шлепаются на песок, когда я под прикрытием лодки развожу костер.
10
В свое время этот эпизод я не напечатал по весьма понятным причинам. Года через два, если не ошибаюсь, в монастыре была произведена строгая ревизия епархиальным начальством, и многие «немощи» единоверческой братии подверглись «осуждению», которого так боялся благодушный отец Стахий.