— Я кончила.

Учитель подошел к доске, простоял молча несколько минут, ничего не сказав, исправил сам ошибки и заставил переводить написанное. Едва ученица кончила переводить, он одобрительно кивнул головой, затем киванием же вызвал другую и заставил произнести на память несколько предложений, написанных первою на доске. Когда это было выполнено, учитель стал медленно повторять сказанное ученицею, а она отмечала на доске слова <...>. Во время его урока ученицы все были точно в оцепенении и оживились только тогда, когда учитель, г-н В..., просил класс обратить внимание на задаваемый им урок.

Наступил перерыв, нас повели к завтраку и затем повели в рекреационный зал. Я убежала от своих подруг и, прижавшись к роялю в углу, ждала окончания рекреации. Но подруги как бы забыли мое присутствие. Институтки в этот день ожидали появления нового учителя и, столпившись по разным дверям, с любопытством выглядывали из-за них, чтобы посмотреть на учителя.

Наконец раздался дребезжащий звонок, и нас опять повели в класс. На этот раз был урок чистописания. Когда вошел учитель чистописания, пугало и гроза маленьких «кофушек», ученицы стали креститься и вздыхать. Действительно, фигура его ничего утешительного не представляла: его длинная, пальмообразная фигура, согнутая шея, сгибавшаяся точно под бременем большой мохнатой головы, огромные челюсти, выдвигавшиеся вперед, оглушительный кашель, желтовато-серые глаза, глядевшие проницательно и сердито, могли только пугать нас.

Он шумно сел за стол. Ученицы, точно по мановению, старательно, сосредоточенно и при абсолютной тишине стали писать. Слышен только скрип гусиных перьев, каждая старается скорее написать и подать тетрадь пораньше, чтобы угодить учителю. Пока все идет хорошо и для меня успокоительно. С невозмутимым спокойствием берет он в руки одну тетрадь за другою из кучи, лежащей перед ним, тщательно просматривает, перелистывает, как какую-нибудь драгоценность, а затем складывает в кучу с особенной аккуратностью; ученицы внимательно и пугливо смотрят на него. Из кучи тетрадей нервно выдергиваются несколько тетрадей, которые летят кверху, подхватываются рукой учителя, затем он мнет их, яростно бросает на пол, плюет, топчет. Весь класс дрожит, не зная, чьи тетради подвергаются такой участи. Учитель в исступлении оставляет класс и воспитанниц, продолжающих дрожать от страха, хотя и привыкших к подобного рода сценкам, но всегда нервно возбужденных после них.

После чистописания был урок русского языка. Этот проходил весело и забавно. Слышался поминутно подавленный смех, веселый шепот, тишина поддерживалась только многозначительными и грозными взглядами классной дамы.

«Кофушки» называли учителя русского языка «странствующим комиком». Впечатление всей его фигуры говорило о чем-то мифическом. Он изображал собой цветок, чашечка которого образовалась краями его огромного стоячего воротничка, а пестик — его остроконечной головой. Говорил он в такт, ходил в такт, качался в такт. Голос его, когда он скандировал стихи, переходил от самых низких до самых высоких тонов. Он старался с непобедимой настойчивостью развить в нас музыкальный слух и способность восхищаться стихотворными размерами речи.

Урок его составлялся из чтения всевозможных стихов: каждый стих читался нами нараспев, с разделением на стопы, с соблюдением возвышений и повышений тона, с различными ударениями на словах. <...> Каждому времени года, каждому дню недели принадлежали специальные стихотворения. В торжественный дни читались оды, в день Варвары, Екатерины и других святых — именинные стихи, в дождливые дни — соответствующего содержания стихотворения. Читались стихи с пафосом, в каком-то экстазе, с увлечением, причем ученицы перемигивались, тихонько смеялись, передразнивали жесты, мимику. Но учитель этого не замечал и по окончании своего урока благодарил класс за внимание к нему и его уроку.

В первый день моего пребывания в институте урок русского языка был четвертый, то есть последний по счету. Первые два урока начинались с девяти с половиною утра и кончались в 12; в 12 завтракали, после завтрака наступал отдых до часа с половиною; за ним следовали два остальные урока, которые оканчивались в четыре часа; в четыре часа обед, с отдыхом до шести часов, с шести часов до восьми приготовление уроков к следующему дню, в восемь часов чай, а затем мы отправлялись в дортуар спать.

День прошел, и я очень мало познакомилась и мало говорила со своими подругами. Кроме вышеупомянутых мимолетных набегов со стороны класса, когда все говорили зараз и в один голос и мои волосы, руки, платье подвергались тщательной инспекции класса, не было других продолжительных разговоров. В этот день все институтки были заняты появлением нового учителя, и затем очень много времени уходило на установку пар.

Искусство ходить в паре нам нелегко давалось. До завтрака продолжительная установка пар, после завтрака то же, перед обедом, после обеда, перед сном и т.д. Выйти хоть на йоту из ряда — и остановка всем; одна пара немножко отстанет от другой — опять продолжительная остановка. Кто-то заговорит в парах — опять приведение в порядок. В конце концов мы достигали в хождении парами совершенства, но я, по крайней мере, и многие другие разучивались одни ходить. Идешь одна по коридору — идешь неуверенно и робко, жмешься к стенке и ищешь в ней опоры.

Когда нас повели парами в первый день моего пребывания в столовую, я больше со вниманием, чем с жадностью осматривала длинные столы, там находившиеся. Нас провели через всю столовую и разместили у последнего стола.

Обед наш состоял из трех жиденьких блюд, завтрак — из двух холодных. Все, что нам ни подавали, мне показалось несытно и невкусно.

И неудивительно. Суп всегда холодный и мутный, тонкие ломтики мяса с застывшим жиром или котлеты со смесью жил, жира, размякшего хлеба и, наконец, третье блюдо, не помню что, но, вероятно, или четырехугольные куски красного киселя, или пирог из смоленской крупы, которою начиняли тягучее, липкое и холодное тесто. Это блюдо в особенности нами не почиталось. В начинке не раз находили запекшихся мух, их ножки, крылья и т.д.

Чай, рассиропленный мелким сахаром, нам давали утром и вечером в белых глиняных кружках, и он всегда был холодный. К чаю подавали четвертушку холодной булки и кусочек хлеба. Получались строго размеренные порции.

Через несколько дней, когда израсходовались домашние запасы, я с нетерпением и даже каким-то болезненным чувством ждала часы завтрака и обеда, но, к большому удивлению и огорчению, скоро увидела, что одна из неизбежных сторон жизни в институте — это вечное недоедание и голодание всех маленьких «кофушек», которое, кстати сказать, усиливалось для так называемых плохих учениц и наказанных за что-нибудь. Таких лишали очень часто третьего блюда и булки к чаю. Это наказание практиковалось в особенности в маленьком классе. Отнятые булки и порции отдавались хорошим ученицам, и они не смели отказываться. Постоянно голодая, мы до того жадно ели за столом, что не оставляли ни одной крошки, все старательно прибирали. В старшем классе было меньше этого хронического голодания, было больше свободы в приобретении съестного, затем было очевидно стыдно обнаруживать и не скрывать чувство голода.

Мы же, маленькие, с жадностью и с завистью осматривали столы старших учениц, уходивших раньше нас. На их столах валялись ломтики хлеба, и мы наскоро убирали эти ломтики, делая это искусно, чтобы классная дама не заметила.

Порции блюд были настолько миниатюрные, что только при той неподвижной сидячей жизни, которую мы вели, можно было не чувствовать себя обессиленными. Лучше еще было тем, родители которых жили в городе и кто был в старшем классе, но беда нам, маленьким, кому только изредка пришлют несколько рублей.

Вообще маленькие были везде более загнаны и несчастны, и они с нетерпением ждали поступления в старшие классы, чтобы лучше поесть. В последнем классе как будто меньше голодали, как я упомянула выше, в особенности в те дни, когда дежурили по кухне. В выпускном классе нас якобы обучали кулинарному искусству. Мы поочередно раз в три недели дежурили, но кто был побойчее и храбрее, те выпрашивали дежурства не в очередь; я, по крайней мере, за все время своего пребывания дежурила не более трех раз. Но если мы ничего не извлекали из наших дежурств по части кулинарных знаний, зато эти дни были для нас самыми веселыми и праздничными. Мы ели хорошо, кормили и своих друзей, классных дам, готовили с радостью песочные пирожные, так называемые «шмандкухен», считая для себя особенным счастьем иметь возможность их есть. Мы готовили так называемые образцовые обеды, и каждый раз в числе блюд были «шмандкухен».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: