В столовой царила тишина, все сосредоточенно ели и среди еды осматривали с любопытством стол и заднюю стенку у входной двери, интересуясь тем, кто стоял за черным столом без передника у стенки, и тем, кто стоял просто за столом. За одну из наказанных мои подруги очень конфузились: дело в том, что для нас, маленьких, было одно позорное наказание, практиковавшееся в столовой. Кто не умел хорошо носить туфли и стаптывал их, ту ставили за черный стол в чулках, а стоптанные туфли ставили перед наказанной на всеобщее обозрение. В день моего поступления была такая наказанная, и это меня страшно напугало. Я весь день ходила на цыпочках, постоянно смотрела на свои ноги, — оказалось, что стоящая без туфель была из нашего класса, и наш стол был особенно сконфужен в этот день.

После обеда нам дали отдых на полтора часа, затем с шести-восьми <часов> нас опять засадили неподвижно сидеть и зубрить.

При свете тусклых ламп, вечно коптящих и издающих запах масла, и в присутствии вечно шмыгающего ламповщика мы готовили уроки на следующий день, причем поочередно с трепетом подходили маленькие к классной даме и отвечали свой урок, опасаясь больше ее гнева, чем неодобрения учителя.

После вечернего чая и продолжительных молитв, причем читающая прочла с большим чувством 50-й псалом Давида, нас повели в третий этаж, в дортуары с зелеными жалюзи, которые мне показались очень большими и зловещими; таких дортуаров на 300 человек было три. На этот раз я пошла охотно туда, так как чувствовала большую усталость и подавленность от обилия разнообразных впечатлений; на следующие дни я со страхом всегда думала о приближении вечера и о часе сна.

Дело в том, что наша жизнь сосредотачивалась прежде всего во втором этаже, где были классы, столовая, рекреационный зал, актовый и православная церковь. Там жили по отделениям, были под постоянным контролем; в третьем же этаже, в дортуарах, нас очень скоро оставляли одних. Хотя была у нас дортуарная ночная дама — роли ее мы даже хорошенько не знали, — но она спала совершенно отдельно от нас. (Мы ее боялись, и в нашем представлении она казалась чем-то вроде ведьмы с Лысой горы. Ей посвящали стихи, разные анекдоты. Проходя мимо ее дверей, почти каждая делала гримасу и, указывая на дверь, приговаривала: «Silence, m-me Haquet dance!»)

В нижний этаж мы никогда не ходили, и он был для нас terra incognita. Там были апартаменты начальницы, склад нашего белья, помещения кастелянши, эконома, католическая церковь и больница.

Мы страстно желали бы проникнуть туда, но приходилось быть там только в редких случаях. Изредка нас водили в баню в подвальное помещение и весною гулять в сад. Были еще знаменательные дни, когда мы контрабандой осмеливались ходить вниз, а именно в дни экзаменов. Мы питали глубокую веру, что для успешной сдачи экзаменов обязательно надо пойти помолиться в костел. Православная церковь была всегда заперта. В костел мы ходили поодиночке и там горячо молились, держа в руках тот билет, который желали вынуть.

Своим безмолвием, таинственностью этот нижний этаж производил на нас подавляющее впечатление; он внушал нам суеверный страх, и мы, маленькие, населяли его разными страхами и таинственными призраками. <...>

Поднявшись в третий этаж после утомительного и загроможденного уроками дня, мы, вступив в наши большие и просторные дортуары, стряхивали с себя все заботы дневные и давали волю нашему воображению. Забытые сказки, рассказы нянь оживали в нашем воображении, и к ужасам прошедших детских сновидений присоединялись ужасы настоящего.

После ухода дежурной дамы мы занимались рассказами о совершающихся ужасах внизу; мелькнет ли тень в отдаленном углу дортуара, заскрипит ли дверь, зашевелится ли кто на кровати, заслышатся ли в коридоре чьи-нибудь шаги — и наше напуганное воображение рисует нам ночных призраков, зашедших к нам снизу. Мы плотно закрывались одеялами, прятали головы, не смели дышать и в таком мучительном состоянии не спали ночи. Но изредка мы переживали еще более мучительные ночи. Достаточно было одной из неспавших институток издать какой-нибудь испуганный звук, как всех охватывал панический ужас; поднимался общий стихийный крик, от чего дрожали и дребезжали стекла. Этот стихийный ужас заражал другие дортуары, поднималось неописанное смятение.

Кто бросался инстинктивно к двери и кричал, другие на кроватях кричали. Вдруг, точно пугаясь звуков собственного голоса, все замирали и как окаменелые чего-то ждали. Зато сколько стыда, какая виноватость чувствовались всеми на следующий день. Каждая боялась, что ее сделают виновницей общего смятения, и всеми овладевала робость. Что может быть позорнее, постыднее для благонравной bonne enfant, парфетки, <чем> быть причиной какой-нибудь истории и скандала. Казалось, что весь мир узнает об этом и никогда никому в жизни нельзя будет смотреть в глаза спокойно и с чистой совестью.

Но были и спокойные дни, и тогда жизнь шла своим нормальным порядком в дортуарах. После прихода в дортуар каждая из нашего класса прежде всего тщательно смачивала пелеринку и белый передник и складывала их под подушками, как под прессом. Это делалось ввиду требования классной дамы, чтобы передники и пелеринки были не смяты; затем некоторые ложились на пол с целью придать прямоту своей спине, в иных местах слышалась горячая молитва и стук от бесконечного числа поклонов. Самые храбрые и enfants terribles подходили к еле мерцающему ночнику и там читали или учились, пока не заслышат чьих-нибудь шагов.

После таких спокойных ночей институтки просыпались на следующий день веселыми и бодрыми. Каждая бежала впопыхах к огромному резервуару с множеством кранов и старалась захватить место за умывальником, чтобы тщательнее вымыться, так как каждый день осматривали наши руки и ногти. Иные, более вялые, доходили до слез, видя, что время идет, а им приходится все выжидать очереди, стоять около медного резервуара, перебросив полотенце через плечо.

В первый день моего пребывания ночь прошла благополучно. На следующий день утро было солнечное, радостное.

Была ранняя осень, и нам объявили в классе, что нас поведут гулять в сад.

После различных назиданий и 10-минутной стоянки в парах нас повели наконец в сад после 12 часов. Я опять прошла через парадную дверь, у которой стоял и улыбался одинаково добродушно наш Илья. Видна была какая-то особенная близость его к институткам и их к нему. Ему улыбались, молча как бы о чем-то вопрошали, некоторые тихонько спрашивали: «Есть ли мне письмо?.. Будет ли скоро письмо?.. Дайте мне письмо... Достаньте мне письмо... Когда я получу письмо?..» и т.д.

Мы прошли парадную дверь, вошли во двор, а оттуда в сад. Как ни грустно мне было на душе и ни тяжело <видеть> опять дверь во дворе, где недавно еще я шла со своей теткой и где бессознательно я прощалась со всем своим детством и со всеми близкими сердцу, но все-таки я не могла не полюбоваться зданием института, не почувствовать, что я попала в какой-то величественный, таинственный и заколдованный замок.

И действительно, вид института один из самых красивых в Киеве <...>. Еще подъезжая к нему, я любовалась его живописным видом, любовалась белизной его стен, таинственно выглядывавших из кружевной и яркой зелени. Грандиозно поднимаясь на вершины большого подъема, он господствовал над окружающей местностью своими белыми стенами и золотым крестом. Здание института замыкалось со всех сторон садом и большим двором; с фасадной стороны красовалась золотая надпись: Институт благородных девиц.

Вместе с зданием поразил меня и восхитил институтский сад, и именно потому, что в нем были уголки, которые манили своей таинственностью и недоступностью, он был тенист и холмист, круто спускался ко рву. За рвом шел высокий забор, скрывавшийся за целым рядом густо разросшихся кустов, и вот нас томительно дразнил и постоянно горячил наши головы вопрос: а что делается за этой глухой стеной, как живет и дышит этот чудный, фантастический город? Мы забегали быстро в самые отдаленные уголки и выжидали разгадки; но в саду все так же было безмолвно и пустынно, до нас доносились неопределенные глухие звуки, которые, точно волны, не доходили до берега и опять исчезали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: