Не мгновения, не секунды и не минуты, а долгие сутки были в распоряжении Верховцева, когда находился он на ничейной полосе между жизнью и смертью. Может быть, потому не с кинематографической быстротой, а медленно — куда теперь спешить? — тянулось перед ним пестрой чередой прошлое.
И странно: вспоминались не самые яркие, не самые значительные события жизни, а то, что было давным-давно и безвозвратно забыто. Словно испортился какой-то механизм, и память стала извлекать из минувшего случайное, ничем не примечательное.
…Идет дождь, летний, теплый. А он, босой, в одной промокшей рубашонке, бегает по лужам и распевает песенку:
…Обеденный перерыв. Они с Петькой Чуриловым лежат на траве возле вагонетки, до половины наполненной глиной. А вдали, за карьерами, маленький паровоз тянет такие же маленькие игрушечные вагончики. Сиреневый дымок из паровозной трубы перечеркнул полнеба. И Петька, как обычно, изрекает: «На Воронеж — хрен догонишь!»
…Он стоит в каптерке, примеряет новую гимнастерку. Старшина смеется, и усы его, рыжие, как бляха на ремне, топорщатся…
Так лежал Алексей Верховцев в тьме госпитальной палаты и чувствовал, что жизнь пришла к концу. Лежал он без движения, и лишь мысли сонно шевелились в мозгу, ничего не хотелось, ничего не было жаль, все осталось далеко позади.
Вот в эти минуты и встала вдруг перед глазами одна бог весть почему запомнившаяся картина: яркий — зеленый и синий — майский день, парк над рекой, разноголосая перекличка птиц. Вместе с Юриком идут они по сквозной аллее, и цветущий, ликующий мир окружает их. И таким радужным предстало прежнее бытие, так свежо было ощущение минувшего счастья, что сердце, мозг, все искалеченное тело наполнилось одним желанием, одной страстной, все подчиняющей волей: встать, защитить, спасти то, что дороже жизни, что сама жизнь!
И, опровергая тысячелетний опыт врачей, вопреки всем диагнозам, заключениям и кардиограммам, он остался жить.
Маленький тыловой городок, где разместился госпиталь, охвачен последним багрянцем осени. В запущенных скверах шелестят, догорая, кленовые листья; брошенные облезшие, пыльные киоски накрест заколочены горбылем.
В полосатой госпитальной пижаме и очках — после контузии стало плохо со зрением — бродил Верховцев по тихим улицам, вдоль бесконечных, как ожидание, серых заборов, из-за которых выглядывали давно отцветшие кусты никому теперь не нужной сирени, тянуло свежестью антоновских яблок.
Железнодорожная станция, расположенная на большой магистрали, связывающей Москву с Уралом, жила нервной, напряженной жизнью, говорящей о том, что идет война, гремят невиданного ожесточения сражения, льется кровь, вырастают холмики безымянных могил, седеют волосы жен и матерей.
Часами простаивал Верховцев на перроне, встречая и провожая поезда. Тяжелые составы мчались на запад: чернели насупившиеся грузные танки, из широко раскрытых дверей теплушек выглядывали стриженые солдатские головы. Подойдет такой состав — и перрон сразу наполнится отрывистыми командами, беготней, звяканьем чайников и котелков.
Жадно смотрел Верховцев на составы: они идут к фронту, туда, где полк, товарищи… В такие минуты невыносимы были и госпитальная пижама, и тишина глухого городка, и отвратительный вкус микстур.
Навстречу этим составам шли санитарные поезда с красными крестами, с белыми халатами медсестер, с въедливым, за семафоры выползающим запахом хлороформа. Бесконечно тянулись платформы со станками, машинами, оборудованием. И — теплушки, теплушки, теплушки с эвакуированными москвичами, ленинградцами, киевлянами… Словно вся страна двинулась в тернистый путь!
С надеждой и страхом смотрел Верховцев на составы с эвакуированными. Может быть, в одном из них едет Анна с детьми? Может быть, вот сейчас, здесь на перроне, он увидит родные глаза Юрика, белокурую головку Светланки?
Однажды среди шумной вокзальной толпы он услышал истерический голос, выкрикивавший его имя. К нему бежала женщина в стеганой телогрейке и стоптанных домашних туфлях, одетых на босу ногу. Обхватив Верховцева за шею, женщина прижималась к нему головой и судорожно всхлипывала. Верховцев узнал соседку по военному городку, всегда нарядную и, как тогда говорили, томную даму.
— Где Анна, где дети? — тяжело дыша, спросил Верховцев.
— Погибли! И мои все погибли! Я едва выбежала из дому. Какой ужас!.. Какой ужас!..
Давно увез поезд обезумевшую от горя женщину, а Верховцев все стоял на перроне, словно там вместе с хвостовым огоньком последнего вагона навсегда погасла во тьме еще теплившаяся надежда. Вернувшись в госпиталь, сложил вещи и потребовал, чтобы его немедленно выписали. Начальник вскипел, раскричался, даже стукнул по столу кулаком. Но Верховцев таким тоном сказал: «Я должен быть там!» — что начальник внимательно посмотрел на стоящего перед ним капитана и молча подписал направление.
В штабе армии Алексею Верховцеву сообщили, что ему присвоено очередное воинское звание «майор» и он назначен командиром стрелкового батальона. В ту же ночь майор Верховцев отбыл к новому месту службы.
VIII
Война ушла на восток. Затихала, удалялась и наконец смолкла канонада, дочадили пожарища, притрушенные сизым пеплом, разнес ветер сладковатый смрад мертвечины. Тишина, как туча, нависла над Беленцом.
Только шоссе гремело день и ночь: неслись машины — бронированные, грузовые, санитарные; с надрывным скрежетом и лязгом, дыша жарким чадом, тянулись к фронту танки. Ночное небо рвал рев тяжелых моторов — говорили, что это немецкие самолеты летают бомбить Москву.
Гитлеровцы редко заглядывали в Беленец. Свернет с шоссе какая-нибудь нестроевая команда, половят солдаты кур, найдут в заброшенной баньке спрятанное незадачливой хозяйкой сало, погоняются за девчатами — и снова тихо и безлюдно, как на погосте.
Жилось голодно, тоскливо. Анна и Марыся ходили в поле выбирать картофель, надрываясь, носили мешки и радовались: хоть толченка будет зимой. Нашли в подполье старые прадедовские жернова и приладились молоть зерно. Из грубой — хлопьями — муки пекли лепешки.
По вечерам сидели без огня. Марыся больше молчала, а Анна мечтательно говорила о том, как будет хорошо, когда окончится война и все пойдет по-старому.
— Наши сильней фашистов, мама? — спрашивал Юрик.
— Сильней, сынок. Никто нас не победит. Никогда!
Немцы взяли Смоленск, Вязьму, Можайск… Было страшно думать об этом. Встречаясь у колодцев, бабы сердито тарахтели ведрами, не пряча заплаканных глаз. Там, на востоке, у каждой был муж, брат, сын… Наперекор всему Анна твердила:
— Все равно наши разобьют немцев. Все равно!
Так она говорила, так думала. Иначе не могло быть. Иначе конец всему. Смерть!
Но когда в хмурый осенний день в хату вбежала соседка тетя Фрося и истошно крикнула: «Фрицы Москву взяли!» — Анна опустилась на лавку.
— Не может быть! Неправда. Неправда!
Анна не была москвичкой. Но вся ее жизнь: школа, пионерский отряд, институт, Алексей — все освещалось светом этого города. Разве можно жить, растить ребят, думать о будущем, если нет на свете Москвы!
— Не взяли немцы Москву. Не могли взять Москву! — шептала Анна побелевшими губами. Но угрюмо молчала Марыся, всхлипывала и сморкалась тетя Фрося, и даже Юрик, как показалось Анне, не верил ее словам. Только Светланка, с недоумением посмотрев на взрослых, сказала убежденно:
— Папа в Москве. Он фашистов бьет. Правда, мама?
Прижав к груди дочку, Анна зарыдала:
— Правда, милая. Папа не даст нас в обиду.
В Беленце появился новый житель. Никто толком не знал, откуда пришел он. Впрочем, в те горькие дни по глухим дорогам, а порой и без дорог, много бродило людей не то военных, не то штатских, настороженных, подозрительно осматривающихся. Трудно было понять — дезертиры они, окруженцы или бежавшие из плена.