— И будет приветливым и любезным, — соглашаюсь я.

1.jpeg

Мы выходим из глубин метро на станции Дом инвалидов и наконец-то видим стоящий вид. Слева от нас под мостом Александра, самого великолепного моста из всех существующих, лениво течет Сена. Мост Александра – широкое, немного низкое сооружение из белого камня, украшенное белыми столбами, каменными гирляндами и гребнями. По обоим концам моста находятся золотые статуи, стоящие на огромных пьедесталах и сверкающие под внезапными вспышками камер туристов. За мостом находится огромный проспект с нетронутой по обеим сторонам травой, простирающийся к золотому пантеону, куполу, под которым лежит Наполеон.

Еще на горизонте видны неясные очертания Эйфелевой башни, которая кажется мучительно близкой.

Я до сих пор не могу поверить, что мы здесь. Не могу поверить, что это привезла нас сюда.

Я указываю на Пантеон.

— Вот там и находится гробница Наполеона.

Леви хрюкает:

— Неплохо.

— Я бы даже сказала, что он замечательно устроился.

Мы переходим оживленную улицу вместе с кучей других туристов, и, когда спускаемся к бульвару, Леви говорит:

— Это зависит от того, что ты понимаешь под словом «неплохо». Да, сейчас, когда он мертв уже много лет и признан одним из величайших главнокомандующим всех времен, у него хорошее положение, но дважды за свою жизнь он был сослан на далекие острова. Кроме того, вскрытие показало, что Наполеон умер от рака желудка, но многие считают, что его отравили мышьяком.

— Разве так не постоянно происходит? — спрашиваю я. — Легендарные люди умирают при весьма подозрительных обстоятельствах, и каждый начинает говорить, что это было «отравление мышьяком».

— Люди любят заговоры, — отвечает Леви, бросая косые взгляды на купол Пантеона. Отраженный солнечный луч окрашивает его щеку золотым цветом. — Позволь вещам оставаться интересными.

— Некоторые люди думают, что Джейн Остин умерла от отравления мышьяком.

Леви начинает смеяться:

— Кому бы захотелось травить Джейн Остин? Да, она была настоящей угрозой. Определенно.

— Ну, она была величайшим романистом своего времени.

— Едва ли это повод убивать кого бы то ни было. Отравляют только важных людей.

— А разве Джейн Остин – не важный человек? — Кровь начинает закипать, потому что брат оскорбил Джейн Остин напротив Пантеона. Моя жизнь весьма странная.

— Недостаточно важна для того, чтобы быть убитой.

— Некоторые люди, возможно, и хотели бы убить ее. Может, другие писатели. Чтобы потом утверждать, что это они написали ее романы, опубликованные анонимно?

Лицо брата выражает отвращение по отношению к моим словам.

— Ты, на самом деле, думаешь, что Джейн Остин отравили? Я всегда знал, что ты тупая.

— Леви!

— Ладно, ты глупая.

— Я никогда не говорила, что, на самом деле, так думаю, но, боже, Леви, тебе нужно постараться перестать быть таким придурком.

Глупые слезы начинаю обжигать глаза. Я пытаюсь сказать себе самой, что он не имел в виду, что я тупая, что он не хочет ранить людей, говоря подобные вещи, но не уверена в этом.

— Джейн Остин очень переоцененная. Если тебе нравятся ее книги, ты должна…

— Почему ты постоянно осуждаешь людей за то, что им нравятся те вещи, которые не нравятся тебе? — прерываю я брата.

— Я ничего не могу поделать с тем фактом, что ее книги плохие, — отвечает Леви с насмешкой.

— Заткнись, Леви. Я не могу принять твои негативные комментарии, поэтому заткнись хотя бы на секунду.

Таков наш разговор в то время, как мы стоим за билетами, чтобы войти в военный музей. Билетёрша выглядит обеспокоенной, но все равно протягивает нам билеты, говоря коронную фразу: «Добро пожаловать».

Я проглатываю злость. Как обычно.

Военный музей совсем не похож на Лувр. Здесь все открыто, все белое и чистое и, к моему облегчению, огромное количество стендов на улице. Под парящим куполом Пантеона, глядя на красную гробницу Наполеона, я не чувствую страха смерти. Я чувствую себя отстраненной в хорошем смысле этого слова. Чувствую себя спокойной и умиротворенной в то время, пока мы ходим по музею.

Леви блуждает по двору, рассматривая пушки, выставленные на обозрение.

— Ты знаешь «Отверженных»? — спрашиваю я у брата.

— Это не тот фильм, в котором так ужасно пел Рассел Кроу?

— Ага. Но ты знаешь саму историю?

Леви отрицательно качает головой.

— Эти пушки напоминают мне момент, когда революционеры ставили баррикады, чтобы попытаться остановить армию.

— Такое бывает во время революции?

Я киваю.

— Хах, я думал, что это просто выдумка исторического романа.

— Это, в основном, о войне. — И тут у меня возникает идея. — Мне интересно, сможем ли мы пойти посмотреть на такое. Это ведь Париж. Наверняка, где-нибудь показывают «Отверженных».

— Фильм?

— Нет, мюзикл.

Леви стонет:

— Я не хочу видеть пьесу, где все вокруг поют.

— Там есть куча пушек и кровавых ран, — убеждаю его я. — Много людей умирают. Почти все умирают.

Он делает очень глубокий вдох. Я подслащиваю сделку.

— Мы можем поесть блинов на ужин перед тем, как пойти на спектакль.

Он выдыхает воздух с таким звуком, будто лопнул воздушный шар.

— Ладно, договорились.

Этим вечером после того, как мы поели блинов, приготовленных вежливым мужчиной, который не насмехался над нами, мы отправляемся в театральный район. Когда кассир объявил мне цену за билеты, которые продаются в последнюю минуту перед представлением, сердце, проигнорировав все правила анатомии, рухнуло прямо в желудок. Цена за два билета на это шоу превышала цену за ночь в нашем отеле. Это куча еды. Они стоют столько же, сколько однодневное путешествие, чтобы посмотреть на замки Долины Луары.

Мужчина в смокинге принимает наши билеты, и мы входим в театр. Все одеты в нарядные костюмы. Это не означает, что все носят черные галстуки, но, тем не менее, внешний вид других зрителей заставляет меня, одетую в блузку с цветочным принтом, джинсы и вязаный кардиган, почувствовать себя не в своей тарелке. А что уж говорить про треники и резиновые сапоги Леви. Я прохожу мимо столов с сувенирами и едой. Просто хочу, чтобы мы растворились в темноте театра.

Билетер смотрит на наши билеты и указывает наверх:

— Балкон! Вам наверх!

— Ах…

Он показывает пальцем направо. Внизу холла – темный лестничный пролет, на котором можно заметить несколько театралов. Мы следуем за ними на пустынный второй этаж, где второй билетер показывает нам наши места.

Мы сидим так далеко от сцены, что это похоже на небольшой проект диорамы, сделанный четвероклассником. Трехзначный ценник – в евро – за это? Чувство разочарования приходит вместе с ощущением неблагодарности. Это все-таки «Отверженные». Они все еще должны быть захватывающими, несмотря на то, дерьмовые у нас места или нет.

Леви усаживается на свое место и устраивается поудобней. Он ерзает по стулу, вздыхает, пока, наконец, не останавливается на самом неуклюжем положении, съехав на стуле так низко, что видна только его голова, и скрестив руки на животе. Женщина, сидящая на одном ряду с нами, поднимает брови.

— Ты же ничего не увидишь, — говорю я брату.

— Мне без разницы.

— Ладно. — Я достаю пару брошюр и начинаю читать их в слабом освещении. — Будь жалким.

— Это написано в названии пьесы, — говорит Леви.

Я ухмыляюсь:

— Очень умно.

Кажется, будто мы ждем вечность, и Леви сообщает об этом раз двадцать, но, когда гаснет свет, и сцена оживает, больше ничего не имеет значения. Ни плохие места. Ни женщина, сидящая на одном ряду с нами, которая постоянно шикает на нас. Ни мое постоянное раздражение на Леви. Все, что для меня имеет значение, это Жан Вальжан и музыка, вырывающаяся из оркестра, заставляющая мое кресло дрожать и хватающая меня за горло.

Я не помешана на театре и не знаю наизусть ни одного мюзикла, и уж тем более не визжу от одного только упоминания о Стивене Сондхайме. Я лишь однажды видела «Отверженных» в период бурного помешательства на Хью Джекмане. У меня есть электронная версия книги, которую скачала лишь потому, что знала, что она имеет отношение к Парижу, и что эту книгу написал Виктор Гюго, но я никогда даже не начинала ее читать.

Несмотря на все это, смотреть вживую – это потрясающая вещь. Когда Фантина поет «Я видела сон», все тело дрожит, а слезы катятся по лицу. Когда Жан Вальжан бежит от закона, я так сильно сжимаю скрещенные пальцы, что они начинают болеть. Мне кажется, что только моя воля о его спасении – это единственное, что позволяет ему оставаться в безопасности. Я ненавидела Козетту, Мариуса и их роман в фильме, но здесь они заставляют сердце трепетать. И Эпонина… Когда она поет песню о своей безответной любви «Сама по себе», чувства, которые я испытывала, когда была влюблена в Жака, возвращаются. Актриса повторяет шепотом: «Я люблю его», и меня начинает знобить. Она поет последнюю строчку, и щеки начинаю пылать в темноте, хотя я - единственная, кто знает, что этот персонаж посвящен мне.

Все шоу поражает и потрясает, и в этом заслуга не только истории и музыки.

Есть ещё один персонаж, один актер на сцене, который пленяет меня. Он - лидер революции, светлоглазый друг-мошенник Мариуса. Страсть актера заражает меня. Он заставляет меня хотеть сорваться с места и со штыком ринуться в бой. Его светлые волнистые волосы выглядывают из-под шляпы, а костюм демонстрирует всю смелость персонажа. Он безрассудный, слишком оптимистичный, видит только славу битвы, а не неизбежность собственной смерти.

Он очень горяч.

Он умирает под градом пуль. Мне надо шептать самой себе, что это вымысел, и глубоко дышать, чтобы все в моей душе не оборвалось.

Пьеса продолжается и это чудесно, это самая лучшая вещь, которую я когда-либо видела, но потом замечаю, что Леви спит с широко открытым ртом. Я бы уже давно услышала его храп, если бы вокруг не бушевала Французская Революция. Как он смог заснуть под звуки труб и мечей? Я так возбуждена, а он спит как убитый в невероятно шумном помещении. Я заплатила кучу денег за место, на котором он сейчас спит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: