Спуск гашетки является загадочным, потому что он есть бессознательное разрешение скопленного сознания (интеллигенции) и опыта (масс) в простом действии.

Писатель и читатель объединяются прежде всего чувством вкуса, причем в этот вкус входит у читателя готовность критики бесстрашной, у писателя — свободы безмерной.

Каждое утро, когда я возвращаюсь из леса с собаками, навстречу мне по лугу идет Мартыныч с семью козами. Сегодня молодая Зорька отстала. Он кричит: «Зорька!» — Стоит. — «Зоренька!» — Стоит. — «Зорюшенька!» Повернулась назад. Тихонько про себя: «Ах, сволочь какая!» Вслух: «Зорюшенька, Зорюшенька, на тебе хлебца!» — Уходит. — «Ах ты, скотина проклятая!» Бежит, на ходу: «Милая! Зоренька, милая, погоди!» — Остановилась. — «Зоренька, дорогуша, на тебе хлебца!» — Повертывается и убегает. Он за ней с диким воплем: «Ну, погоди же, поскудиха, живот-на-я! Я тебе вкачу, я тебе вкачу». Скрывается за домами.

Серг. Ив. Пичугин писал с меня портрет. В это время приехал Замошкин, рассказывал о всяких пакостных делах лит. общественности. Ночью мне пришло в голову, что Ингулов едва ли случайно по глупости сделал свою выходку против меня, по всей вероятности, это начало систематических действий, направленных против меня. Ввиду этого надо признать, что не пришло время высовывать нос в общественность, а надо перегодить. Надо скрыться на пойме и делать свою работу, не читая газет до осени. Перед отъездом о поступке Ингулова написать Воронскому, Горькому, Степанову (что прекращаю давать материал впредь до перемены редактора).

Мое постепенно наживаемое убеждение в засилии ученых с их детским любопытством дознаваться, что находится внутри существ (анализировать), действовать в отношении всего живого только мертвой водой без обязанности узнавания в лицо живых существ зависит от какого-то одного основного взгляда на жизнь: наука в том не виновата, и в высшей степени наивно было бы обрушиваться, как Толстой, на науку. Надо научить людей радоваться жизни и принимать эту короткую жизнь как величайшее благо и счастье. Если бы только люди могли в этом воспитаться, то «мертвая» вода нашла бы свое необходимое место в процессе творчества. Однако, чтобы начать обновление жизни, надо начинать не с проповеди любви и Бога, как у Толстого, а с самого дела, надо людям дать в руки вещи как пример творчества и показать им, как они делаются. В моем случае (т. е. в случае моей личности) очень бы хорошо было сделать какой-нибудь «опыт синтетического исследования», в котором параллельно бы применилось действие мертвой воды (наука) и живой (искусство), взять, напр., бекаса, разобрать его жизнь до косточки, из этого разбора узнать жизнь всех бекасов, а потом сложить, воскресить и узнать лицо единственного в своем роде бекаса-Ивана.

Письмо в редакцию

Известия 10 Июня, 28 г.

В № 129 «Известий» в статье «Самокритика и задачи печати» тов. Ингулов, редактор журнала «Новый Мир», таким образом комментирует сказанные ему мной в частной беседе слова:

«Раздаются и такие голоса: не слишком ли мы загибаем в области критики? Так, и писатель Пришвин говорит: «Я, как хороший хозяин, рассуждаю так: как ни криво мое хозяйство, но я не буду его хулить перед другими, я не хочу, чтобы все знали, что у меня плохо». Такое обывательское, сдобренное значительной долей национализма и шовинизма отношение к критике нетерпимо в наших рядах».

Вынужденный обязательствами к своим читателям как «писатель Пришвин» выношу сор из редакторской избы и в свою очередь передаю мой частный разговор с тов. Ингуловым. Он говорил: «Критика должна быть, но критика здоровая». Я возражал: «Признаю для критики одно: бесстрашная». На это тов. Ингулов привел в пример заметку в одной сибирской газете о дурных качествах нашего масла, что будто бы нанесло нам значительный ущерб. Отвечая тов Ингулову в защиту бесстрашной критики, я и произнес вышеприведенные слова в том смысле, что умным, расчетливым человеком, «хозяином», надо оставаться при всяких условиях, будь у нас критика здоровая или бесстрашная, самокритика или критика со стороны, — все равно. А чтобы далеко не ходить за примером, скажу о хозяйстве редактора: при условии здоровой критики нельзя пользоваться разговором с частным лицом и относить его к писателю, это нехозяйственно: выгодно, чтобы писатель беседовал с редактором, а так он будет молчать.

Михаил Пришвин.

Эта победа над хамом в общем моем деле писателя — плохая победа: в одну собаку камень хорошо попал, но она завизжала и созвала целую стаю других. Повторяю тебе, писатель Пришвин, будь осторожен, носа в общественность не суй до поры до времени, не стреляй из пушки по кнопкам.

Несколько дней жары. 13-го сильный холодный дождь на весь день. 14-го солнечный холодный день, похожий на сентябрьский. 15-го с утра дождь.

<На полях> на смех критику. Козочка («острая жалость». Спаситель — упрек).

В среду 13-го ездил в Москву по телеграмме Тихонова. Было назначено свидание у Горького об организации газеты или журнала. Слышал имена Ольденбурга и Базарова. Дожидаться не стал вечера и уехал. Мне показалось, что все волнение вокруг Горького уже проходит и скоро он должен будет явиться перед нами в оконфуженном виде.

В ночь под 13-е был обрадован повторным сном о моей невесте на Захарьевской. Я очень боялся, что после высказанного в «Кащеевой цепи» о невесте сон больше не повторится и душа моя останется мелью. Правда, как-то жутко остаться без этой тревоги после 28 лет! Мне привиделась в этот раз их квартира на Захарьевской, пустая комната с единственным диваном. Но в то же самое время это и не квартира на Захарьевской, это зала большого особняка в Калуге, превращенная теперь в какое-то учреждение. Сижу на диване в пустой квартире на Захарьевской и в то же самое время за столом в той зале. Рядом со мной ее старшая сестра (которой в действительности у нее не было). Прежняя моя Варя теперь называется Пашей, и она то покажется, то исчезнет. Сестра ее знает мои чувства к ней и говорит: «Какая хорошенькая Паша!» Весь сон этот, как и прежние, как бы плывет в потоке тончайшего эротического потока, похожего на ласки лучей солнца после морозного утра весной света в конце февраля. Понимаю жизнь мою в свете этого возвратного сна как революционный эрос.

В течение этих последних двух месяцев пережил чувство к Козочке от «острой жалости» к ней с сопровождающей готовностью подвига для спасения женщины «другом». Этот подвиг выразился в посылке денег и нескольких поэтических письмах. Вместо встречи и удовлетворения чувства в половом общении довольствовался ее глупенькими письмами, после чего как реакция на «острую жалость» и «спасение» явилось скрытое презрение к ее предшествующему нашей встрече поведению. (Человек из подполья).

<На полях> Из острой жалости рождается «чистая дружба». (Надо много думать об этой психике).

14 Июня. Петя уехал в Питер.

Была встреча с С.{26} на Кузнецком под дождем. Затащила меня во двор. Едва от нее вырвался! Зовет ужасно к себе, уверяет, что у нее никаких претензий кроме дружбы. Знаем мы эту дружбу! А ведь когда-то переживал с ней всю «комедию любви». Горе мое, что ни одна из встреченных мною женщин не оставляет во мне после всего уважения к себе, ни одна не вошла в лабораторию моего сочинительства как помощница, умная, с тонким вкусом к искусству, да зачем как помощница (вероятней всего это только помеха и происходит от жажды читателя-друга, удовлетворить этот запрос души, перестал бы и писать), нет! — как сложность <1 нрзб.>… но вероятней всего я просто боялся такой встречи, я заранее чувствовал бессилие, трепет, самоуничтожение (Лейпциг: К-а). Потому я отводил свою душу на ничтожествах, сам растворяясь при этом бессловесном объекте в гения и героя-спасителя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: