Замороженный Ленин. Могила Ленина теперь и является символом бюрократии (бюрократ — это умерший революционер).

Ленин и Горький.

Уехал в Италию. Умер безумным.

8 Июня. Лева приехал на Сахалин. Ясно, холодно, умеренный ветер.

К сожалению, с запозданием получил приглашение на вечер с Горьким. Хорошо бы послушать, что он там говорит.

— Я человек хитрый, — сказал он мне, — неужели же я не использую все это, все, что они мне устраивают.

Понимаю так: шесть лет он списывался с русской и заграничной интеллигенцией, потом несомненно сговорился с правительством и приехал, чтобы создать советское общественное мнение и начать возрождение страны и кончить все «по-хорошему».

Вот как люди политические высиживают свои планы! А как же иначе?

Вот об этом «иначе» надо крепко подумать, потому что высидеть можно и по-злому (говорится: «злой умысел», говорится: «хорошая мысль»; умысел — тайное, мысль хорошая является).

Горький приехал из «Музея Горького» и сказал: «Странное впечатление, как будто я уже и умер». Я ему на это: «Очень понимаю. Когда моя вещь напечатана, я с большим трудом могу ее прочитать: на третьей странице засыпаю». Он ответил: «А я вообще плохой читатель Горького».

Надо бы ему на это сказать: «Плохо, дорогой мой, надо постоянно перечитывать написанное, чтобы не делать ошибок впредь, а главное, чтобы оставаться всегда хозяином своего дела».

Да разве нет и у меня плана? Конечно, есть, конечно, сделав усилие, мог бы я записать его и объявить. Но я считаю преступлением объявлять свой план, прежде чем сам не прошел путь по расставленным вехам. Я хочу выходить в открытую только с вещью, а не с планами, потому что, первое: высказав свой план, я, обыкновенно, знаю по опыту, этим и удовлетворяюсь и дальше не пойду по нему; второе — ведь нет никакого ручательства в том, что план мой <не> ошибочный и значит, соблазняя своим планом другого, я увлекаю их к погибели; третье — раскрыв свой план не раньше, а после создания вещи, я опять неспокоен, — а что если вещь эта несовершенная — раз! и если вещь совершенная, то как поручиться за то, что теория, оказавшая мне лично большую услугу, в руках другого <не> приведет к машинизации творчества, к дешевке и обезьянству — два! И потому не лучше ли при создании романа, совершенно так же, как при постройке здания, убирать от глазу леса?

И потом всему есть свое время. В обществе с устоявшимся бытом люди живые утомляются чередованием обедов в длинном ряду, является потребность в свежей мысли, в каком-нибудь теоретическом плане, брошенная в такое общество идея производит в нем иногда движение к лучшему. При таком соотношении интеллекта и жизни знаменитую комедию Грибоедова хочется назвать «горе от ума» в том смысле, <что> горе обществу, не идущему навстречу мысли. Но если в обществе с уничтоженным бытом, где все от ума, где каждый мальчишка «все знает» и при первой удаче лезет в бюрократию и учит других, где всякий приходящий в голову план обеспечивает место в бюро с жалованием за счет самой жизни — я понимаю «жизни» как творчества, — то ко всякому плану, теории является недоверие и вместо иронического «горе от ума» мы можем без всякой иронии и во всей простоте сказать: горе уму!

Во вторник (5 Июня — 23 Мая) мы с Павловной праздновали свои именины. Аленушка все испортила, вдруг взяла и выпалила: «Через восемь месяцев я умру». Григорьев: «Ну, этого не говорят на именинах». — «Мне надо лечиться, — говорит она». — «И лечитесь! — отвечаю, — поезжайте». — «Надо работать с Серг. Тим». — «И работайте там». — «А он может только на месте… ах, как он меня держит!»

Именины расстроились, и мы понимали все пружины их жизни: ему перевели 2 тысячи от Гиза аванс за то, что закабалился писать повесть для юношества в 30 листов в один год, полученные деньги возбудили в ней стремление ехать куда-то лечиться. Совсем глупенькая, а ему она одна: он перегружен невоплощенными мыслями, одиночеством, он держится ею за жизнь. Вот уж где видно то происхождение творчества: такая глупенькая, некрасивая бабенка и это ему «Елена»! А Ефрос. Павл. к этому: «такие все женщины». Есть смысл в ее словах: дай волю женщине, она будет как сука бежать, и за ней побегут, в этой способности возбуждать движение и есть сущность женщины. А женщина права, ей надо бежать, потому что надо рожать бы. А он <прикрепил> ее к себе для работы над повестью.

Письмо в редакцию

В № 129-м «Известий» в статье «Самокритика и задачи печати» тов. Ингулов, редактор «Нового Мира», таким образом комментирует сказанные ему мной в частной беседе слова:

«Раздаются и такие голоса: не слишком ли мы «загибаем» в области критики? Так, писатель Пришвин говорит: «Я, как хороший хозяин, рассуждаю так: как ни криво мое хозяйство, но я не буду его хулить перед другими, я не хочу, чтобы все знали, что у меня плохо». Такое обывательское, сдобренное значительной долей национализма и шовинизма, отношение к критике нетерпимо в наших рядах».

<На полях> Уважаемый Иван Иванович, мне Воронский говорил, что Вы следите за моим писанием и цените. Вспомните хоть одну строку мою за 25 лет, когда бы я выступал как националист и шовинист. А между тем так у Вас о мне напечатано. Я бы сам не заметил, да читатели <1 нрзб.>. Вследствие этого я прошу Вас <2 нрзб.> письмо.

Вынужденный обязательствами к своим читателям как «писатель Пришвин» выношу сор из избы и в свою очередь по памяти передаю мой частный разговор с тов. Ингуловым. Он говорил: «критика должна быть, но критика здоровая». Я возражал ему тем, что признаю для критики одно прилагательное: бесстрашная. На это мое возражение тов. Ингулов привел в пример заметку в одной Сибирской газете о дурных качествах нашего масла, эту заметку перепечатали в иностранных газетах, вследствие чего нашему экспорту был нанесен значительный ущерб. Отвечая тов. Ингулову в защиту бесстрашной критики, я и произнес вышеприведенные слова в том смысле, что умным, расчетливым человеком (хозяином) надо оставаться при всяких условиях, будь у нас критика здоровая или бесстрашная, самокритика или критика со стороны, все равно. А чтобы дальше не ходить за примером, скажу о хозяйстве редактора: при условии даже самой бесстрашной критики нельзя пользоваться словами писателей в редакторском кабинете, как это сделал тов. Ингулов, называя меня националистом и шовинистом.

Михаил Пришвин.

9 Июня. В ночь с 7-го на 8-е был сильный мороз.

Постоянно возвращаюсь к словам рабочего о Горьком и Ленине.

Да, конечно, для Р-ва радио было открыто Лениным, потому что до Ленина для него оно и не существовало, так для огромной массы рабочих и крестьян свет знания, блеснувший им впервые, связывается с именем Ленина.

М., как всякий образованный интеллигент, поражается убожеством личности Ленина (говорит: «Ленина сделали»). Это неправда, Ленин гениален, потому что перешел черту, которую всякий другой не смел перейти… (нажал гашетку взведенного народом курка).

Ленин гениален тем, что он один посмел нажать гашетку взведенного народом курка, и потому в этом действии Ленина народ узнает свое дело, спуск гашетки, — момент превращения народного дела в личное, и в этот момент личность делается вождем народа.

Раскольников у Достоевского отличается от Наполеона и Ленина только тем, что, не имея социального поручения, сам взвел курок и сам спустил, он — самозван<ец>.

Вот и всякий талант разделяется на две составные части: одна — общественная, другая — простейшее личное действие, подобное спуску гашетки.

Сюда относится и рассказ рабочего о себе: что он не пишет, потому что боится оторваться от среды, как Максим Горький («Итальянский»), не хочет идти по тем же причинам в фабзавкомы: его дело взводить курок, он — «сознательная масса», но не гений. Он и не будет им никогда, потому что рассматривает всех «гениев», как разборчивая невеста, все они, кроме Ленина, представляются ему «бюрократами». Он потому и ненавидит интеллигенцию, что интеллигенты в его сознании все кандидаты на вождя, каждый из них существует как призрак, как возможность быть призванным потянуть за гашетку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: