— Морис, — шептала она, — прости меня!.. Я не ждала себе счастья, но надеялась тебя сделать счастливым. Морис, я отнимаю счастье, которое было для тебя жизнью: прости же мне смерть, прости, мой возлюбленный!
И, отрезав локон своих длинных волос, она обвязала его вокруг букета фиалок и положила перед портретом, по которому, как ни было бесчувственно немое полотно, как будто мелькнуло горестное выражение прощания. По крайней мере, так показалось Женевьеве сквозь слезы.
— Что же, сударыня, готовы? — спросил Диксмер.
— Так скоро! — прошептала Женевьева.
— О, я не тороплю вас, — сказал кожевник, — мне некуда спешить. Притом Морис, может быть, скоро вернется, и мне хотелось бы поблагодарить его за оказанное вам гостеприимство. Женевьева вздрогнула при мысли, что ее муж и любовник могут встретиться.
Она встала, как будто какая-то пружина толкнула ее.
— Конечно. Я готова, — сказала она.
Диксмер вышел первый. Женевьева последовала за ним с полузакрытыми глазами и опущенной головой. Они сели в фиакр, дожидавшийся у дверей; экипаж покатился.
И, как сказала Женевьева, все было кончено.
XL. Харчевня «Ноев колодец»
Человек в карманьолке, который, как мы видели, шагал вдоль и поперек по Залу пропавших шагов и, как мы слышали во время экспедиции архитектора Жиро, генерала Анрио и Ришара, обменялся несколькими словами с тюремщиком, оставленным стеречь дверь подземелья, — этот отъявленный патриот в медвежьем колпаке, выдававший себя за гражданина, несшего голову принцессы Ламбаль, на другой день после этого вечера, исполненного сильных ощущений, вошел в семь часов после обеда в харчевню «Ноев Колодец», находившуюся, как известно, на углу улицы Виель-Драпри.
Он сидел здесь у виноторговца или, вернее, виноторговки, в глубине комнаты, черной и закопченной табаком и свечами, делая вид, будто пожирает какую-то рыбу, изжаренную в грязном коровьем масле. В столовой, где он ужинал, не было почти никого, кроме двух или трех посетителей, которые остались долее прочих, пользуясь преимуществом постоянных гостей заведения. Столы большей частью были пусты; но к чести харчевни «Ноев Колодец» следует сказать, что красные или фиолетовые скатерти свидетельствовали о порядочном числе насыщенных гостей. Три последних гостя исчезли один за другим, и к четверти девятого патриот остался совершенно идин.
Тогда с самым аристократическим отвращением он отодвинул грубое кушанье, которым, по-видимому, так наслаждался только что, вынул из кармана палочку испанского шоколада и начал есть его медленно, уже совершенно не с тем выражением, которое, как мы видели, прежде он старался придать своей физиономии.
Время от времени, кусая испанский шоколад, хрустевший под зубами, и черный хлеб, он с беспокойством и нетерпением поглядывал на стеклянную дверь, задернутую занавеской в красную и белую клетку; прислушивался и прерывал свой скудный завтрак с рассеянностью, заставлявшей порядочно призадумываться хозяйку, которая, сидя за конторкой почти возле самой двери, привлекавшей глаза патриота, могла без особенной самоуверенности счесть себя за предмет его мыслей.
Наконец колокольчик у входа зазвенел каким-то особенным тоном, от которого вздрогнул патриот; он опять принялся за рыбу и так, чтобы не заметила хозяйка харчевни, половину бросил собаке, умильно смотревшей ему в глаза, а другую кошке.
Дверь с клетчатой занавеской отворилась, и вошел гость, одетый почти так же, как наш патриот, но с той разницей, что вместо меховой шапки на нем был красный колпак. На поясе незнакомца висела связка ключей и широкая пехотная сабля с медным эфесом.
— Супу и бутылку! — крикнул гость, входя в общий зал, не дотронувшись до красного колпака и только кивнув хозяйке, и потом со вздохом усталого человека расположился возле стола, за которым ужинал патриот.
Хозяйка из уважения к новому посетителю пошла сама на кухню заказать требуемое. Двое гостей повернулись друг к другу спиной: один смотрел на улицу, другой на дверь, бывшую в глубине комнаты, и не обменялись ни словом до тех пор, пока хозяйка не скрылась совершенно. Когда же дверь захлопнулась за ней и при мерцании единственной сальной свечки, подвешенной на железной проволоке, но так искусно, что свет делился поровну между двумя гостями, наконец, при этом освещении человек в меховой шапке убедился с помощью зеркала, стоявшего перед ним, что в комнате нет никого.
— Здравствуй, — сказал он своему товарищу, не оборачиваясь.
— Здравствуйте, сударь, — сказал новопришедший.
— Ну, что? — спросил патриот с прежним притворным равнодушием. — Как дела?
— Кончено!
— Что кончено?
— Как условились мы, так я и сделал — разошелся с Ришаром под предлогом, что худо слышу, худо вижу, и в присутствии всей регистратуры притворился больным, упал в обморок.
— Прекрасно. А потом?
— Потом Ришар крикнул жену; она принялась тереть мне виски уксусом, и я пришел в чувство.
— Славно. Далее.
— Далее, по нашему уговору, я сказал, что от недостатка воздуха у меня слабеет зрение, потому, дескать, что я сангвиник и что служба в Консьержери, где содержалось в это время четыреста заключенных, убьет меня.
— Что же отвечали тебе?
— Жена Ришара пожалела меня.
— А сам Ришар?
— Выгнал меня за дверь.
— Но этого мало, что он тебя выгнал.
— Подождите… Тогда старуха Ришар, женщина добрая, стала упрекать его; говорила, что это бесчеловечно, что я отец семейства и прочее.
— И он сказал на это?..
— Сказал, что он совершенно согласен с ней, но что первое условие для тюремщика — жить в тюрьме, при которой он служит, что республика не любит шутить и что она рубит головы тем, с кем на службе делаются обмороки.
— Ого! — заметил патриот.
— И Ришар был прав; с тех пор как в тюрьме австриячка, служба там сущий ад.
Патриот дал собаке облизать тарелку.
— Дальше, — сказал он не оборачиваясь.
— Наконец, сударь, я принялся стонать, то есть со мною сделалось очень дурно; я попросился идти в больницу и уверил, что мои дети перемрут с голоду, если прекратится мое жалованье.
— И что же отвечал Ришар?
— Отвечал, что тюремщику не следует иметь детей.
— Но ведь за тебя, кажется, вступилась старуха Ришар.
— Хорошо, что так! Она затеяла с мужем историю, говорила, что он человек без сердца, и наконец Ришар сказал мне: «Так вот что, гражданин Гракх, уговорись с кем-нибудь из приятелей, чтоб он отдавал тебе частицу из своего жалованья, представь его мне вместо себя, а я даю слово, что он будет принят». И после того я ушел, сказав: «Хорошо, гражданин Ришар, поищу».
— И нашел, любезнейший… а?
В эту минуту хозяйка харчевни возвратилась с супом и бутылкой для гражданина Гракха. Но появление хозяйки было некстати ни для Гракха, ни для патриота, которым надо было еще кое о чем переговорить.
— Гражданка, — сказал тюремщик, — сегодня дядя Ришар дал мне награжденьице, значит, можно разгуляться на свиную котлетку с огурчиками да на бутылочку бургундского… Откомандируй-ка служанку да прогуляйся в погребок.
Хозяйка тотчас же сделала нужные распоряжения. Служанка вышла дверью, которая вела на улицу, а хозяйка отправилась в погребок.
— Недурно устроил, — заметил патриот. — Ты малый со смыслом.
— Да еще с таким смыслом, что, несмотря на ваши лестные обещания, не скрываю от себя, чем рискуем мы оба, если все это дойдет до Комитета общественной безопасности. Знаете вы чем?
— Разумеется.
— Мы оба рискуем своей головой.
— За мою не бойся.
— Да, сказать правду, боюсь-то я не за вашу голову.
— Так за свою?
— Точно так.
— А если я плачу за нее вдвое больше, чем она стоит?
— Все-таки голова — очень дорогая вещь.
— Только не твоя.
— Как не моя?
— По крайней мере, в настоящую минуту.
— Что это значит?
— А то, что голова твоя не стоит ни обола, потому что если б я был, например, агентом Комитета общественной безопасности, то тебя завтра же свели бы на гильотину.