Мезон Руж, по-видимому, успокоился, но, кажется, впрочем, он совершенно забыл, что без усов и бороды его могут узнать в Консьержери. Он последовал за аббатом, за которым уже успели прийти два человека, и с дерзостью, удалявшей всякое подозрение, прошел за решетку, выходившую тогда к двери трибунала.

На Мезон Руже, как и на аббате Жираре, был надет черный фрак, потому что духовная одежда была отменена в то время.

У тюремной конторы стояло более пятидесяти человек, частью комиссаров, поверенных и даже просто любопытных.

Сердце кавалера так сильно билось, когда подошли к тюремным дверям, что он даже не слышал разговора аббата с жандармами и привратником. Только человек, державший в руке ножницы и кусок только что отрезанной материи, толкнул Мезон Ружа на пороге.

Мезон Руж обернулся и увидел палача.

— Ты зачем, гражданин? — спросил Сансон.

Кавалер постарался преодолеть трепет, пробежавший по всем его жилам, и отвечал:

— Ты видишь, гражданин Сансон, я пришел со священником.

— А, хорошо, — сказал палач и отошел в сторону отдать приказание своему помощнику.

Между тем Мезон Руж пробрался в тюремную контору и оттуда в отгороженную часть комнаты, где дежурили жандармы.

Добрые люди эти были повергнуты в ужас: действительно, насколько горда была королева с другими, настолько же добра была она к этим сторожам, которые были скорее ее слугами, нежели караульщиками.

Но кавалер не мог со своего места видеть королеву: ширмы были задвинуты; они раздвинулись, только чтобы пропустить священника, и снова сомкнулись за ним.

Когда вошел Мезон Руж, между королевой и священником уже завязался разговор.

— Милостивый государь, — говорила она резким и гордым голосом, — так как вы присягнули именем республики, именем которой произносят надо мною приговор, то я не могу иметь к вам доверия. Мы молимся не одному богу.

— Сударыня, — отвечал Жирар, взволнованный таким презрительным признанием, — умирающая христианка должна умирать без ненависти в сердце и не должна отвергать своего бога, в каком бы виде ни представлялся он ей.

Мезон Руж сделал было шаг вперед, чтобы растворить ширмы, в надежде что, заметив его, узнав, какая причина привела его, она переменит свое мнение касательно аббата, но жандармы приметили его движение.

— Но ведь я причетник, — сказал Мезон Руж.

— Если она отказывает священнику, то ей не нужен и причетник, — возразил Дюшен.

— А может быть, она и согласится, — сказал кавалер, возвышая голос, — не может быть, чтобы не согласилась.

Но Мария-Антуанетта, поглощенная волновавшими ее чувствами, не могла ни слышать, ни узнать голос кавалера.

— Уйдите, милостивый государь, уйдите и оставьте меня в покое! — говорила она Жирару. — Мы живем теперь во Франции под правительством свободы; дайте же и мне свободу умереть, как я желаю.

Жирар попытался было сопротивляться.

— Оставьте же меня, милостивый государь, — сказала она, — говорю вам, чтобы вы оставили меня!

Жирар еще раз заикнулся.

— Я этого хочу, — сказала королева с жестом Марии-Антуанетты.

Жирар вышел.

Мезон Руж бросил взгляд за перегородку, но узница стояла, обернувшись к ней спиной.

Помощник палача прошел мимо аббата; он нес в руке связку веревок.

Два жандарма оттолкнули кавалера к дверям прежде, нежели, ослепленный, оглушенный, он успел испустить крик или сделать движение для исполнения своего замысла.

Он очутился с аббатом в коридоре, из коридора оттеснили их до тюремной конторы, где уже распространилась молва об отказе королевы и где австрийская гордость Марии-Антуанетты послужила для одних темой самой грубой брани, в других — возбудила тайное удивление.

— Идите, — сказал Ришар аббату, — возвратитесь домой, если она вас гонит, и пусть она умирает как хочет.

— А что, ведь она права; я поступила бы точно так же, — шепнула жена Ришара.

— И дурно поступила бы, гражданка, — сказал аббат.

— Молчи, жена, твое ли это дело? — проговорил привратник, вытаращив глаза. — Ступайте, аббат, идите…

— Нет, — отвечал Жирар, — я буду сопровождать ее даже против ее воли… пусть хоть одно слово, если только она его выслушает, напомнит ей обязанности истинной христианки. Притом же Коммуна приказала мне, и я должен повиноваться Коммуне.

— Хорошо, но в таком случае отошли своего причетника, — сказал грубым тоном майор, командовавший вооруженной силой.

Это был Граммон, когда-то актер французской комедии.

Глаза кавалера сверкнули, как две молнии, и он запустил руку за жилет.

Жирар, знавший, что у него за жилетом кинжал, остановил кавалера умоляющим взглядом.

— Пощадите мою жизнь, — шепнул он. — Вы видите, что для вас все кончено. Не погубите же нас вместе с ней! Я расскажу ей про вас дорогой, клянусь вам; скажу, чем рисковали вы, чтобы взглянуть на нее в последний раз.

Слова эти успокоили ярость молодого человека; притом же в нем совершалась обычная реакция; весь он как-то страшно изнемог. Сила и воля этого человека, отличавшегося героизмом, истощились, и он находился в какой-то дремоте, похожей на предвестницу смерти.

— Да, — сказал он, — так было суждено…

И молодой человек уже без всякого сопротивления, кроме невольного стона, позволил оттолкнуть себя к наружной двери.

У решетки и ворот Консьержери стояла такая огромная толпа, какую трудно вообразить тому, кто ее не видел. Над всеми страстями господствовало нетерпение, и все страсти выражались громко, и голоса слились в один огромный и протяжный гул, как будто весь шум и все население Парижа сосредоточивались в квартале Дворца правосудия.

Перед этой толпой стояла вооруженная армия с пушками. Напрасно было бы пытаться пройти сквозь этот вал, который мало-помалу увеличивался с прибытием патриотов из предместий с тех пор, как слухи о приговоре над королевой распространились и вне Парижа.

Мезон Руж, выгнанный из Консьержери, естественно, очутился в первой шеренге войск. Солдаты спросили у него, кто он? Кавалер отвечал что викарий аббата Жирара, но что, будучи приведен к республиканской присяге, как и этот последний, он не был принят королевой.

Солдаты, в свою очередь, оттолкнули кавалера в первый ряд зрителей. Здесь он должен был повторить то, что было сказано им солдатам, и в толпе поднялся крик:

— Он сейчас оттуда…

— Видел ее?..

— Что говорит она?

— Что делает? Горда по-прежнему?..

— Отчаивается? Плачет?..

Кавалер отвечал на все эти вопросы слабым, нежным, ласковым голосом, как будто голос этот был последним проявлением жизни, выражавшейся в словах.

На башенных часах дворца пробило одиннадцать; шум затих в одно мгновение. Сто тысяч человек считали бой часов, на который сердца их отзывались биением.

Но еще не затихло в воздухе дрожание последнего удара, как за дверями послышался большой шум, и в то же время двухколесная тележка, в какой возят преступников на казнь, свернула с набережной Флер, проехала сквозь толпу, потом сквозь стражу и стала у ступеней.

Вскоре наверху обширного крыльца показалась королева. Все страсти сосредоточились в глазах, дыхание приостановилось.

Волосы ее были острижены, большая часть их поседела во время заключения, и этот серебристый оттенок делал еще нежнее перламутровую бледность лица дочери кесарей. Она была в белом платье со связанными за спиной руками.

Когда она показалась на лестнице, сопровождаемая по правую руку аббатом Жираром, по левую — палачом — оба в черной одежде, — в толпе пробежал говор, известный только одному богу, который читает в сердцах и знает истину.

Тогда между Марией-Антуанеттой и палачом прошел человек, чтобы указать ей постыдную телегу.

Человек этот был Граммон.

Королева невольно отшатнулась.

— Взойдите! — сказал Граммон.

Все слышали эти слова, потому что душевное волнение сковало уста зрителей.

Кровь бросилась к щекам королевы, и потом она вдруг покрылась смертельной бледностью. Дрожащие губы ее полураскрылись:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: