— И то правда, — отвечал Ковиньяк, — Нанон не скажет, я — тоже.

— И я тоже, — прибавил герцог.

— И вы не скажете. Вы совершенно правы, монсеньер: когда-нибудь вы узнаете имя этого человека, и тогда…

— И тогда мы будем квиты, потому что, когда он попытается что-либо получить при помощи этого бланка, я прикажу повесить его.

— Amen! — вскричал Ковиньяк.

— А теперь, — продолжал герцог, — если вы не можете дать мне сведений о нем…

— Нет, право, не могу, монсеньер.

— Так я оставлю вас с сестрою. Нанон, — продолжал герцог, — растолкуйте ему мое поручение хорошенько, особенно постарайтесь, чтобы он не терял времени.

— Будьте спокойны, монсеньер.

— Тогда прощайте!

Герцог дружески кивнул Ковиньяку и вместе с Нанон, которая провожала его до передней, спустился с лестницы, нежно попрощался с ней, обещая вернуться в тот же день.

«Черт возьми! — сказал себе Ковиньяк. — Достойный герцог хорошо сделал, что предупредил меня… Право, он не так глуп, как кажется с виду! Но что буду я делать с его бланком? Попробую продать его как вексель…»

Нанон возвратилась и заперла дверь.

— Теперь, сударь, — сказала она брату, — потолкуем об исполнении приказаний герцога д’Эпернона.

— Да, милая сестричка, — отвечал Ковиньяк, — потолкуем, ведь я только для этого и пришел сюда; но, чтобы удобнее разговаривать, надобно сесть. Сделайте одолжение, сядьте, прошу вас.

Ковиньяк пододвинул стул и показал Нанон, что стул готов и для нее.

Нанон села и нахмурила брови, что не предвещало ничего хорошего.

— Во-первых, — начала она, — почему вы не там, где вам следует быть?

— Ах, милая сестричка, вот это совсем не любезно с вашей стороны; если б я был там, где мне следует быть, то не был бы здесь, и, следовательно, вы не имели бы удовольствия видеть меня.

— Ведь вы хотели вступить в орден?

— Нет, не хотел; скажите лучше, что люди, принимающие участие во мне, и более всего вы, желали этого; но я лично никогда не чувствовал особенного влечения к церкви.

— Однако ж вы получили религиозное воспитание.

— Да, сестра, и я свято им воспользовался.

— Не шутите так бессовестно над святыней!

— Я и не думаю шутить, прелестная сестричка. Я только рассказываю. Слушайте, вы отправили меня в Ангулем, в монастырь Меньших братьев, чтоб я учился.

— И что же?

— Ну я и выучился. Я знаю по-гречески, как Гомер, по-латыни — как Цицерон, а теологию — как Ян Гус. Когда мне нечему было больше учиться у этих достойных отцов, я оставил их и перешел, все по вашему же предложению, к кармелитам в Руан, чтобы принять духовное звание.

— Вы забываете, что я обещала вам ежегодную пенсию в сто пистолей и сдержала данное слово. Сто пистолей для кармелита, кажется, вполне достаточно.

— Совершенно согласен с вами, милая сестра, но под предлогом, что я еще не кармелит, монахи постоянно получали пенсию вместо меня.

— Если это и правда, то ведь вы поклялись церкви жить всегда в бедности?

— И поверьте мне, что я в точности исполнил клятву: трудно было найти человека беднее меня.

— Но вы ушли от кармелитов?

— О да! Как Адам из земного рая. Наука сгубила меня, я был слишком учен, милая моя сестрица.

— Что это значит?

— Между кармелитами, которые вовсе не слывут Пико делла Мирандолами, Эразмами и Декартами, я считался чудом, разумеется чудом учености. Когда господин де Лонгвиль приехал в Руан просить город склониться на сторону парламента, меня отправили приветствовать этого принца речью. Я исполнил поручение так красноречиво и удачно, что герцог не только был в высшей степени доволен, но и предложил мне стать его секретарем. Это случилось именно в ту минуту, как я хотел постричься.

— Да, я это помню, и даже помню, как под предлогом, что хотите проститься с миром, вы просили у меня сто пистолей, и я доставила вам их прямо в собственные ваши руки.

— И только эти сто пистолей я и видел, клянусь вам честью дворянина.

— Но вы должны были отказаться от мира.

— Да, таково и было мое намерение, но судьба распорядилась иначе: она, верно, хотела определить мне другое поприще, послав мне предложение господина де Лонгвиля. Я покорился решению судьбы и, признаюсь вам, до сих пор не раскаиваюсь.

— Так вы уже не кармелит?

— Нет, по крайней мере теперь, дорогая сестра. Не смею сказать вам, что никогда не вернусь в монастырь, потому что какой человек может сказать вечером: «Я сделаю завтра то-то»? Господин де Рансе основал орден траппистов; может быть, я последую его примеру и сделаю что-нибудь подобное. Но теперь я попробовал военное ремесло; оно сделало меня человеком светским и порочным; однако при первом удобном случае я постараюсь очиститься от греха.

— Вы военный? — спросила Нанон, пожав плечами.

— Почему же нет, черт возьми? Не скажу вам, что я Дюнуа, Дюгеклен, Баяр, рыцарь без страха и упрека. Нет, я не так горд, сознаюсь, я заслуживаю кое-какие упреки и не спрошу, как знаменитый кондотьер Сфорца, что такое страх. Я всего лишь человек; как говорит Плавт: «Homo sum, et nihil humani a me alianum est», что означает: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Поэтому я трус, насколько человеку позволяется быть боязливым, что не мешает мне при случае быть очень храбрым. Когда меня принуждают, я довольно умело действую шпагой и пистолетом. Но, видите ли, по природе истинное мое призвание — дипломатическое поприще. Или я очень ошибаюсь, милая Нанон, или я буду великим политиком. Политическое поприще прекрасно. Посмотрите на Мазарини: он пойдет далеко, если его не повесят. Вот и я, подобно Мазарини, больше всего боюсь, как бы меня не повесили. По счастью, я могу надеяться на вас, дорогая Нанон, и эта мысль придает мне бодрости и отваги.

— Так вы военный?

— И, кроме того, в случае нужды придворный. Ах! Пребывание у герцога де Лонгвиля много послужило мне на пользу.

— Чему же вы там учились?

— Тому, чему можно выучиться у принца: воевать, интриговать, изменять.

— И к чему это привело вас?

— К самому блестящему положению.

— Которое вы не сумели удержать за собой?

— Что ж делать, черт возьми? Ведь даже принц Конде потерял свое место. Нельзя управлять событиями. Дорогая сестра! Каков бы я ни был, я управлял Парижем!

— Вы?

— Да, я.

— Сколько времени?

— Час и три четверти по самому верному счету.

— Вы управляли Парижем?

— Как император.

— Как это случилось?

— Очень просто. Вы знаете, что коадъютор, господин де Гонди, то есть аббат Гонди…

— Знаю, знаю!

— …был полным властелином столицы. В это самое время я служил герцогу д’Эльбёфу. Он лотарингский принц, и служить принцу не стыдно. Ну, в то время герцог был во вражде с коадъютором. Поэтому я поднял бунт и как сторонник герцога д’Эльбёфа взял в плен…

— Кого? Коадъютора?

— Нет, не его, я не знал бы, что с ним делать, и был бы в большом затруднении. Нет, я взял в плен его любовницу, мадемуазель де Шеврез.

— Какой ужас! — вскричала Нанон.

— Не правда ли, какой ужас! У аббата любовница! И я думал то же самое. Поэтому я решил похитить ее и отвезти так далеко, чтобы он никогда не смог увидеться с ней. Я сообщил ему свое намерение, но у этого человека всегда такие доводы, что против них никак не устоишь. Он предложил мне тысячу пистолей.

— Бедная женщина! За нее торговались!

— Помилуйте! Напротив, это должно быть ей очень приятно, это доказало, как ее любит господин де Гонди. Ведь только служители церкви способны на такое самопожертвование ради своей любовницы. Я думаю, причина в том, что им запрещено иметь любовниц.

— Так вы богаты?

— Богат ли я?..

— Да, можно разбогатеть таким грабежом.

— Ах, не говорите мне об этом, Нанон, мне как-то не везет! Никто не думал выкупать камеристку мадемуазель де Шеврез; она осталась у меня и растранжирила все мои деньги.

— По крайней мере, надеюсь, вы сохранили дружбу тех, кому служили против коадъютора?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: