Несмотря на строгие запрещения, егеря что ни день от скуки пробирались в одиночку и по нескольку человек к запорожским пикетам, к реке, ловя рыбу, собирая сушняк для костров, а иногда решаясь и охотиться с ружьем. Особенно соблазнял солдат невиданный вечерний перелет тамошней дичи. Проберется егерек перед вечером из лагеря, станет в гущине камышей, у Дуная, и хлопает из мушкета, следя по свисту крыльев за птицами, летящими на воду с просяных и кукурузных полей. Смотришь, позднее, в сумерки, и тащится к ротному котлу, искусанный комарами и увешанный отъевшимися на приволье утками и куликами.

Не одних солдат соблазнял этот перелет. Охотились и офицеры, в том числе и Ловцов. На него нашел в этом какой‑то особенный стих. Я ему несколько раз и в подробностях передавал о моем приключении с Пашутой. Моя исповедь произвела на него сильное впечатление. Он то и дело вспоминал о моем рассказе и обращался ко мне с вопросами о дальнейших моих намерениях. «Я забыл о нанесенной мне обиде, — говорил я с горечью, — и не хочу о том более думать». — «Нет, не поверю, — отвечал он, — будешь думать». — «Почему?» — «Потому… Ну да что! Увидишь; она, наверно, пошла в монастырь…» — «Из‑за чего?» — «Вспомни мое слово: сердце чует…»

Рассказы о родине не покидали наших бесед. В сходстве тот, бывало, сидим на палубе или под войлочным шатром у казаков, курим, поглядывая на берег и на тихое, звездное небо, и толкуем о корпусе, о Питере и о близкие. Письма с родины доходили редко, и каждое нами обсуждалось до мелочей. В одном из домашних писем обмолвились наконец и об Ажигиных. Матушка получила вести о них от какой‑то знакомой, жившей по соседству с Горками. Строго осудив ветреную Пашуту и даже дважды обозвав ее в письме ко мне низкою, бездушною «поганкой» и «сквернавкой», матушка прибавляла, что перст Господень, очевидно, спас меня: отвергнутая изменница затихла, как ветром ее сдуло, никуда не кажется, ходит в черном и, по слухам, собирается на долгий отъезд прочь от своих краев. «И ты, Саввушка, — прибавила мне мать, — недаром у меня в сорочке рожден: избавился от такой ранней истомы да засухи и теперь волен как ветер. Приезжай‑ка, мил дружок, в здоровье и благополучии в нашу Бехтеевку — авось ее еще отстоим! Мы тебе вот какую принцессу приотыщем».

— А что, Савватий? Не я говорил? — произнес, выслушав эти строки, Ловцов. — Удаляется, потрясена… чудное создание! Твоя родительница, извини, не права; и я в жизнь уж теперь не поверю, чтоб Ажигина тебе изменила.

— Как не поверишь? А все, что случилось?

— Убей Бог, душа говорит, — кипятился Ловцов. — Не по ком ином Ажигина и черное носит, как по тебе…

— А Зубов с родичем?

— Не говори ты мне о них. Верь, ее отуманили, обманули. Неопытная, пылкая девушка; мысли разыгрались, опять же эти книги — ну и замутилась. Она ль одна сочла себя в заточенье жертвой и рвалась из‑под крыла матери на бедовый ухарский подвиг? Так вот ее и вижу. Ты не подоспел из командировки, тебя нет — а у ней уж весь план готов: замаскирована, где ж рыцарь? Как бы матери сюрприз? А тебя нет…

— Хорош подвиг, — осерчал я. — Тебя слушая, надо счесть виновником себя.

— У них, у девочек, ведь это все иначе, — продолжал Ловцов. — Ах, так же ты не понимаешь? Там своя логика и свои тонкости… Да и веж юноша… Ну хоть бы наши гардемарины или юнкера… Вспомни, разбери, как гонялись за оперными и балетными девками! Разве не одни шалости, не едва прыткая; бесшабашная дурь? Ведь те же годы, та же кровь… Вспомни наших и в Аккермане; поколотили жида и готовы были на его жидовке жениться, ну немедленно, в минуту, в секунду и тут же, среди разбитых бутылок, недоеденной мамалыги и оторопелых молдаван… Не так разве было? Не так?

Бедовый был этот Ловцов; общественный, добредший, милейший товарищ, но скорый и вспыльчивый как порох. От близорукости он еще в корпусе носил очки. И чуть покосится через них — шея и уши в краске, ничего не помнит: в жерло пушки, в огонь готов влететь.

Его речи, пылкая защита Пашуты и острая, томящая скука бездействия измучили меня. Я стал видеть не инако как тяжелые, странные сны. Все манило меня к делу, к подъятию подвига, который бы расшевелил и оживил общий застой. Одна мысль начинала меня занимать, и я предавался ей во все свободные часы, для чего отлагал пока и поездку в Яссы с целью хлопотать о спасении имения отца.

Дни между тем стояли те же чудные, почти летние. Ни облачка, тихо и ясно, как в мае. Только предвестники осенних невзгод — белые паутинки — летели и медленно стлались по травам и камышам.

Раз мы лежали с Ловцовым у берега в казацком шалаше. В лагере за ближним холмом пробили вечернюю зорю; барабаны и трубы смолкли; затихли в обозе кузнечные молоты, у котлов песни, звуки балалаек и торбанов. Один за другим погасли по взгорью костры. Совсем стемнело. Ловцов с утра был в возбужденном, нервическом состоянии.

— На твоем месте я бросил бы все, — сказал он мне вдруг, — и уехал бы к ней…

— К кому?

— К Ажигиной.

— Ты смеешься надо мной? — произнес я под настроением мысли, о которой не переставал думать.

Он вскочил, проворно стал надевать плащ.

— Слушай, — произнес он, — если я шучу, пусть мне не дожить до утра.

Тут он взял ружье, мешок с зарядами и вышел из шалаша.

— Куда ты? — спросил я.

— К острову, в секрет. Казаки Михайлу Ларионычу рыбы решили половить.

— Ну не стыдно ли так попусту рисковать? — сказал я в досаде. — Почем знаешь, что турки не пронюхали и вас не стерегут?

— Пустое, — ответил голос Ловцова уж за шалашом в темноте. — Места переменные, и лазутчики доносят, что турок не видать на тридцать верст кругом. А к твоей‑то, к перлу, к цветку… уж как хочешь, брат… Ах, жизнь наша треклятая…

Конца речи его я не расслышал, но его слова перевернули вверх дном мою сдержанность, замкнутость. Я догнал его на берегу.

— Слушай, — сказал я, — вместо того чтобы тратить попусту силы, напрасно подвергать гибели других и себя, выполним дело, не дающее мне спокойствия и сна.

— Какое? Какое?..

— Подговорим запорожцев, — они достанут у некрасовцев [19] простые челны, переоденемся рыбаками и проберемся вверх по реке.

— Зачем? — спросил Ловцов.

— За островом, против Измаила, стянулся на зимнюю стоянку весь турецкий гребной флот…

— Ну, ну?

— А дальше — что Бог даст…

Ловцов горячо пожал мне руку. Я передал ему свой план в подробностях, и в следующую ночь мы явились на условное свидание. Невдали от берега нас ожидали запорожцы. Я объяснил им, как приступить и выполнить дело. Они слушали молча, понуря чубатые головы.

— Князь–гетман оттого, может, и сидит, как редька в огороде, — произнес один из сечевиков, когда я кончил, — что никто ему не снял на бумажку измаильских шанцев… Мы уже пытались, да не выгорело… Авось его превелебие пошевелит бровями и даст добрым людям размять отерплые руки и ноги в бою с нехристями.

— Готово? — спросил я.

— Готово.

Запорожцы сошли к Дунаю, вытащили из камышей заранее припрятанные лодки, все — в том числе и мы с Ловцовым — переоделись в рубахи и шапки гирловых молдаван, спрятали в голенища ножи и уложили на дно сети, мушкеты и кое–какую провизию. Коликократно ни вспоминаю то время, ясно и живыми образами является оно передо мной.

Ночь была тихая, мглистая. Даже с вечера трудно было с разглядеть окрестные, подернутые туманом берега. Теперь тотчас же за отмелью начиналась непроглядная тьма. Дунай, будто дыша, плескался о края отмели, катя быстрые, темные волны. То там, то здесь зарождались и вновь пропадали какие‑то странные, отрывистые звуки. Мерещился парус. Кудластая коряга, сорвавшись с песчаного бугра, как некое живое чудище, плыла серединой реки. Плеск рыбы, шелест ночных птиц кидали невольно каждого в холод и трепет. Запорожцы сели в лодки, мы за ними, все перекрестились и налегли на весла.

Не буду рассказывать в подробностях о нашем предприятии, хотя считаю за нужное поведать о некоторых мелочах. Мы плыли всю ночь, день стояли где‑то в заливе, в кустах, и еще проплыли ночь. Огня разводить не смели. И досталось же нам от мошек и комаров; не помогали и сетки, намазанные дегтем. Руки и лица наши вздулись, запеклись кровью. Особенно жалко было видеть Ловцова. Мы из предосторожности обрезали себе короче волосы, а он, близорукий, нетерпеливый, не взял и очков. Мы старались не говорить меж собой. Он же ничего не мог разглядеть и поминутно спрашивал, где мы и не видно ли турецких разъездов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: