В одном месте во вторую ночь послышался у берега шелест. Лодки в темноте плыли дефилеей небольших островков.
— Что это? — тихо вскрикнул Ловцов, хватаясь за мушкет.
— Брось, пане, рушницу, — сказал ему брат куренного атамана Чепига. — То не вороги.
— Кто ж это?
— А повидишь.
Справа ясней раздался мерный, тихий плеск весел. Все притаили дыхание. Из колыхавшейся густой осоки медленно выплыло что‑то длинное, черное. Еще минута. Востроносый, ходкий челн с размаха влетел между казацких лодок.
— Здоровы были братья по Христу, — проговорил голос с челна.
— И вы, братья–молодцы, будьте здоровы.
— Харько? — спросил Чепига.
— Он самый.
По челну зашлепали кожаные, без подошв, чувяки. Здоровенный плечистый некрасовец обрисовался у кормы; с ним радом не то болгарин, не то грек.
— Проведешь? — спросил Чепига.
— Проведу, — ответил, просовывая бороду, некрасовец.
— Да, может, опять как тогда?
— Ну, не напились бы, братцы, ракит, была бы наша кочерма. Не боитесь?
— Кошевой звелел, — гордо объяснил другой запорожец, Понаморенко–пушкарь. — А что велено кошем, того ослушаться не можно.
Некрасовец помялся плечами, взглянул на своего спутника.
— А как поймают, да на кол, либо кожу с живого сдерут? — спросил он.
— Ну, пой про то вашим бабам да девкам, — презрительно вставил третий запорожец, Бурлай. — А кожа — на то она и есть, чтоб ее, когда можно, сдирали… Да черта лысого сдерут. Ты же, брат, коли договариваться, веди, а не то лучше и не срамись. Сколько?
Некрасовец условился, передал дукаты сопутнику, тот сел к веслам, и челны потянулись далее по реке. Товарищ некрасовца говорил по–русски.
В воздухе похолодало; к концу же ночи поднялся такой туман, что лодку от лодки трудно было разглядеть, и они держались кучей. В сырой побуревшей мгле стал надвигаться то один берег, то другой.
— Ну, братцы, кидай теперь сети да греби левей, — тихо окликнул вожак. — Не наткнуться бы на их суда. Тут вправо, за косой, и Измаил.
Сети были брошены. Весла чуть шевелились. Вожак не ошибся…
В побелевшем тумане, как в облаке, против передней лодки обрисовалась громада двухпалубного, с пушками, корабля. Паруса убраны; у кормы ходит в чалме часовой. Не успели его миновать, возле — другой, такой же, выше — чуть видный — третий. С последнего кто‑то громко и сердито крикнул.
— Что это? — спросил я некрасовца.
— Ругаются, прочь велят ехать! Палками грозятся отдуть.
Лодки стали огибать остров против Измаила. Близились густые ивы, по тот бок пролива — лесистый, в оврагах, холм. Поднимался свежий утренник. Туман заклубился. Кое–где его полосы раздвинулись; из‑под них обозначились белые стены, башни, ломаные линии земляных батарей и в две шеренги перед крепостью — весь парусный и гребной турецкий флот.
Сильно забились наши сердца, когда из‑за острова мы сосчитали суда, пушки на них и на крепости. «Ну, ваше благородие, — обратился ко мне Чепига, — бери карандаш да бумажку, наноси все на планчик». Я на спине запорожца набросал в записную книжку очерк крепости и стал перечислять суда. Оглянулся — нет лодки некрасовца, как в воду канул. «Струсили, видно, собаки, — сказали сечевики. — Да мы и без них вернемся». Утро загоралось во всей красе: синий Дунай засверкал зеркалом, крепость ожила; раздались голоса вдоль берега, засновали ялики, где‑то послышался барабан, заиграли турецкие трубы.
— Что ж, ребята? — спросил я, поняв исчезновение лоцмана. — Не отдаваться ж в полон живым?
— Не отдаваться. Взяли, перевертни, деньги да, видно, чертовы головы, нас и продали.
— Выводи лодки к берегу, — сказал я, кончив набросок. — Там камышами — и в лес.
— В гущине батька лысого найдут, — прибавил Чепига. — Сперва вместе, а заслышим погоню — врассыпную.
— Хлеба осталось? — спросил я.
— Осталось.
— Ну, кого Бог спасет, авось и до своих доберемся.
Втянув лодки к заливу, мы с ружьями бросились на берег. Почва шла болотом, потом в гору, кустами. Сплошной безлистый лес сомкнулся вокруг нас. Сначала нам мерещилась погоня. Мы ускорили шаги, чуть переводили дыхание. Но все вскоре стихло. В полдень мы отдохнули, закусили — воды только не добыли — и перед вечером подошли к окраине леса, окаймленного голым песчаным пустырем. Далее опять начинался сплошной лес. Чтоб нас не открыли, было решено пройти этот пустырь ночью.
Чуть смерклось, мы разделились. Одни без препон направились к берегу, в надежде поискать лодок, другие — прямо долиной. У всех была надежда, что по ручью, протекавшему в долине, должны оказаться болгарские поселки. «Если нас не скроют, то хоть накормят, укажут путь», — толковали мы, пробираясь по мягкому белому песку. Учредив сей марш, мы шли долго. Начинался рассвет.
Вдруг что‑то прозвучало. Окрестность будто охнула. Мы замерли. То был выстрел, за ним раздался другой. «Это наши», — смутно пронеслось у каждого в мыслях.
— Что ж, братцы, — сказал я, — ужли пропадать товарищам? Верно, их открыли; надо попытаться им помочь.
— За мной! — крикнул Ловцов.
Мы взвели курки, направились к берегу. Песок сменился трясиной. Ноги вязли в болотной траве. И вот мы добежали. Стал виден берег. Вода забелела между кустов.
— Здесь, братцы, здесь! — заслышав голоса, не утерпел и крикнул Ловцов.
Под ивами что‑то шелохнулось. Сверкнул огонь, грянул протяжный ружейный выстрел. Мы сквозь дым бросились к камышам. Там, отталкиваясь баграми, в двух душегубках отчаливали от берега ушедшие вперед наши товарищи. Мы добрались к ним по пояс в воде. Лодки поплыли из залива. С середины реки обозначился оставленный нами берег.
Под ивой, как теперь помню, стоял здоровенный толстый турчин в красной куртке и с обнаженной бритой головой. Он наводил мушкет на лодку и изредка по нас стрелял. Поодаль от него, нагнувшись к земле, возился над чем‑то другой турчин. Между ними на пригорке неподвижно белело что‑то навзничь распластанное; ближе к берегу еще двое без движения. Мы оглянулись друг на друга, перекрестились.
Жив ли остался Ловцов или погиб с другими попавшими под выстрелы турок, о том мы узнали не скоро.
Скрывшись от новой погони в островах, мы поплыли с закатом солнца далее и через сутки, измученные, еле живые от голода, дотащились к нашим аванпостам. Весть о нашем поиске разнеслась по лагерю. Все хвалили отвагу разведчиков и оплакивали погибшего Ловцова. Кутузов призвал меня, слегка попенял и даже пригрозил арестом, но кончил тем, что через два дня мне же поручил препроводить в Яссы запорожцев, бывших на поиске, и лично передать светлейшему набросанный мною очерк Измаила и стоявшей там флотилии.
Никогда я не забуду ощущений, с которыми вновь подъезжал из лагеря к Яссам. Мысль о потере Ловцова не давала мне покоя, мучила меня. «Я виноват в его гибели, — говорил я себе. — Зачем было его брать? Я зная его пылкость, несдержанность, притом же он близорук — нарвался прямо на пулю… Боже, Боже! За что такие испытания?» Я отдал все, что имел, все свои вещи, деньги, даже подарок матери — часы, лишь бы узнали о нем. Все розыски были тщетны.
Передовая телега, везшая меня, чуть двигалась в ночной тиши. Другие с запорожцами поотстали. Небо ярко горело звездами. Вот Медведица, золотой сноп Стожар. Я с замиранием сердца вспоминал, как любовался этими же звездами в корпусе с Ловцовым. Сколько ожило в памяти с ними: экзамены, выпуск, первые на службе шаги, Пашута и первая любовь. Живо представлялись мне дни у бабушки, поездки в усадьбу Горок, корпусные письма, приезд Ольги Аркадьевны, столкновение в театре и рассказ попадьи. Боже! Зачем не состоялся поединок? И зачем здесь, в Турции, погиб он, не повинный ни в чем, а я жив, не убит? Она бы узнала, оценила бы меня… «Вот преданность, вот любовь! — прошептала бы она, прочтя мое имя в реляции. — Он не вынес, ушел на поприще славы и пал героем…» Ужли ж и вконец отвернулась от нас слава? Ужли никуда мы не двинемся, не предпримем ничего, и правы запорожцы, что светлейший, как редька в огороде, засел по шею в сомнениях и вечных колебаниях? Нет, я везу ему точный снимок Измаила и флота. Пригодились корпусные уроки фортификации. Он взглянет и, нет сомнения, объявит поход.