— Расскажи, матушка, расскажи, авось забудусь я. За разговором‑то мне и полегчает…
— Было это, родимая моя, годов назад пятнадцать; в эту пору я только что овдовела. Деток, двух сынков, Он, Создатель, раньше к Себе отозвал; осталась я аки перст и задумала это для Господа потрудиться — по сиделкам за больными пошла — княгинюшка тут одна благодетельница в больницу меня определила. Недели с две это я в больнице пробыла; привозят к нам поздно ночью нищего солдатика, на улице подобрали и положили его в мою палату. Известное дело, дежурный дохтур осмотрел, лекарства прописал, поутру главный, Карл Карлович, царство ему небесное, добрый человек был, палаты обошел, с новым больным занялся. Порядок известный. Лежит солдатик это неделю, другую, третью, лекарством его всяким пичкают, а не легчает. Дохтура с ним бились, бились и порешили на том, что не встанет. Карл Карлович при нем это громко сказал и всякую диетию для него велел прекратить. «Давайте ему все, что он ни пожелает», — приказ мне отдал. Ушли это они из палаты‑то, а солдатик меня к себе подзывает. «Нельзя ли, — говорит, — мне медку липового?» Наше дело подневольное: Карл Карлович давать все приказал, ну я и послала. Принесли это ему медку на тарелке — я тем временем с другими больными занялась. Подхожу потом к нему, а он спит, и тарелка уже порожняя. И что бы вы, матушка, думали? — в испарину его с эфтого самого меда ударило. Поутру доктора диву дались: наполовину болесть как рукой сняло.
— Ишь ты, мед какой пользительный! — вставила слово Анна Филатьевна.
— Не от меда, матушка, а такое, значит, уже Божье определение. Донесли это, значит, Карлу Карловичу, он сейчас мне свой приказ отменил, на диетию посадили снова, лечить стали. Солдатик поправляется, ходить уже стал, но грустный такой, задумчивый.
— С чего же бы это?
— Я, матушка, и сама дивовалась; больные‑то все перед выпиской веселые такие, а этот как в воду опущенный. Выбрала я минуточку и спросила его об этом. «Нечего, — говорит мне, — радоваться, капитал съел».
— Это то есть как же?
— Да так; рассказал он мне, что как доктора‑то его к смерти приговорили, он это услыхал, и грусть на него в те поры напала, кому его капитал достанется. А было у него в ладанке, на кресте, пятьсот рублей — все четвертными бумажками — зашито. И порешил он их съесть; мед‑то ему дали, он их изорвал, смешал с ним да и слопал, прости Господи!
— Ишь, грех какой! — удивилась Галочкина.
— Грех, матушка, грех, вражеское попущение!
— Ну, а ты ему что же?
— Я, вестимо, утешать начала: Бог‑де дал, Бог и взял. Куда тебе! Только пуще затуманивается. Ну, я и оставила, авось, думаю, так обойдется: погрустит, погрустит да и перестанет.
— Что же, перестал?
— Какой, родная, в эту же ночь в коридоре на крюке удавился. Вот он, бес‑то, горами ворочает.
— Грехи… Слаб человек! Слаб! — заахала Анна Филатьевна.
— Уж именно, матушка, что слаб… Как сразу ему, бесу‑то, прости Господи, поддаться, он уж насядет да и насядет… Я это солдатику в утешение говорила: «Бог‑де дал, Бог и взял», ан на поверку‑то вышло, дал‑то ему деньги не Бог, а он же, враг человеческий… Петлю ему на шею этими деньгами накинул… да и тянул всю жисть, пока не дотянул до геенны огненной…
— До геенны… — побледнела Галочкина.
— А вестимо, матушка, до геенны… Кто руки на себя наложит, уж ведь и греха хуже нету, непрощаемый, и молиться за них заказано, потому все равно не замолишь, смертный грех, матушка…
— Откуда же у него эти деньги взялись? — спросила Анна Филатьевна.
— Земляк его, матушка, опосля в больницу приходил, порассказал… Сироту, младенца, покойный, вишь, обидел… обобрал то есть… Господами был его жене на пропитание отдан, не в законе рожден был, и денег пятьсот рублей на него положили, а он эти деньги прикарманил, как в побывку ходил, от жены отобрал, а ребенок‑то захирел да и помер…
Анна Филатьевна сидела бледнее стоявшей перед ней белой чайной чашки и молчала.
— А еще в Писании сказано, — продолжала Анфиса. — «Аще кто обидит единого из малых сих, легче будет ему, да обесится жернов осельный на вые его и потонет в пучине морстей» — вот он какой грех младенца‑то обидеть… Как‑никак и когда, а скажется.
— Скажется! — машинально повторила Галочкина.
— Скажется, матушка, скажется, — снова заговорила Анфиса, не замечая произведенного на Анну Филатьевну впечатления от ее слов, — недаром Сам Господь Иисус Христос сказал, что «их есть Царствие Божие». Грешно младенца малого, да еще сироту, обидеть, ох грешно… Такой грех смертный, незамолимый…
— Вот оно что! Господи, прости меня, грешную, — шептала между тем Галочкина, и смысл этого шепота можно было скорее угадать по движению ее побелевших губ, чем слышать…
Анфиса заметила, что с ее хозяйкой творится что‑то неладное.
— Расстроила я вас, матушка, еще пуще своими глупыми речами… Пойду я к себе на куфню… За чай и сахар благодарствуйте.
— Нет, нет, погоди, Анфисушка… Мне одной боязно…
— И чего тут боязно, Богу помолитеся да и спать лягте… Нонешнюю ночь у больного, кажись, всю глаз не сомкнули… Чай, сморились совсем…
— Нет, я днем вздремнула и спать теперь не хочу…
— И как же не хотеть, на что же ночь эту самую Господь Бог дает… Денной сон сил не подкрепляет… Больной‑то наш, кажись, притих… заснул, батюшка.
— Нет, ты посиди, а я схожу к нему понаведать…
Анна Филатьевна встала и, шатаясь, прошла в соседнюю комнату, где лежал больной Виктор Сергеевич.
Через минуту из этой комнаты раздался неистовый крик и шум от падения на пол чего‑то тяжелого.
Анфиса бросилась туда, и ее глазам представилась следующая картина: на постели с закатившимися глазами и кровавой пеной у рта покоился труп Галочкина, на полу навзничь лежала без чувств Анна Филатьевна.
VII
БЫЛА ЛИ ОНА СЧАСТЛИВА?
Обморок с Анной Филатьевной был очень продолжителен, или, скорее, он перешел в болезненный тяжелый сон.
Она совершенно пришла в себя только поздним утром другого дня.
Блуждающим взглядом обвела она вокруг себя.
Она лежала раздетая на двухспальной кровати, занимавшей добрую половину небольшой комнаты, служившей спальней супругам Галочкиным.
Кроме кровати, в спальне стояли комод, стол, а в углу киот–угольник с множеством образов в драгоценных ризах, перед которыми теплилась спускавшаяся с потолка на трех металлических цепочках металлическая же, с красным стеклом, лампада.
Анна Филатьевна уже месяца два как спала одна в спальне, так как больного Виктора Сергеевича перевели в более просторную комнату рядом со столовой, где и поставили ему отдельную кровать.
Поэтому, проснувшись одна, Анна Филатьевна не удивилась.
Удивило ее только странное, монотонное чтение, доносившееся из соседних комнат.
Анна Филатьевна некоторое время внимательно вслушивалась.
Это читали Псалтырь.
Мигом она вспомнила все происшедшее накануне.
Страшный рассказ Анфисы, ожидаемая давно, но все же показавшаяся ей неожиданной смерть мужа, не успевшего отдать последний долг, приличествующий христианину, умершего одиноко, в ее отсутствие.
Перед ней встала картина мертвых, закатившихся глаз, кровавой пены, и она даже теперь почувствовала на правой руке, которой она дотронулась до лба мужа, могильный холод.
Она вспомнила, что не выдержала и лишилась чувств.
С этого времени она уже ничего не помнила — ей было так хорошо.
Не были ли это самые счастливые часы ее жизни?
Она закрыла глаза и притворилась спящей.
Она сделала это умышленно.
Анна Филатьевна догадалась, что Анфиса уже распорядилась, обмыла покойника, отыскала читальщика, и вот сейчас, как только она, Анна Филатьевна, встанет, на нее со всех сторон налетят люди, с которыми ей надо будет разговаривать, отдавать приказания, делать распоряжения, торговаться, даже браниться, — словом, жить в том своеобразном значении слова, в каком понимают жизнь очень многие вообще, а «гаваньские жители» в особенности.