Иван Васильевич зажег от огарка толстую свечу перед иконой, постоял, опустив руки, расслабив плечи и маску лица: пока он был в безопасности. Тишина здесь была совсем глухая, как в склепе, от каменных стен тонким ознобом постепенно пробирало потную спину, а тишина давила, и надо было ее пробить — впустить воздуха. Он раскрыл книгу на аналое, всмотрелся в строчки, и глаза сузились: «…Помысли, душе моя, горький час смерти и Страшный Суд Творца твоего и Бога: ангелы бо грозны поймут тя, душе, и в вечный огонь введут… — Глаза хотели оторваться, убежать, но не могли. — Не надейся, душе моя, на тленное богатство и на неправедное собрание, вся бо сия не веси кому оставиши…»

Он содрогнулся — эти слова Покаянного канона он десятки раз читал, но сейчас они были не написанными писцом ровными строчками, а чьим‑то голосом беззвучным, но громовым, проникающим в мозг, в печень, в дрожащую беззащитную плоть: это была угроза физически ощутимая, словно стылой мертвечиной дохнуло в ноздри от низкого свода. И опять, как там, наверху, волнами стало накатывать, приближать неведомый ему дотоле ужас.

Иван покосился туда, откуда приближался ужас, и увидел, что архангел за ним наблюдает неустанно, исподлобья, и не было милосердия в его затененном взоре. Да, давно подозреваемое подтвердилось: это совсем не архангел Михаил, заступник невинных, это — Ангел Смерти. Вот настал срок, и он пришел за ним, за Иваном, не за царем всея Руси, а за озябшим, напуганным человечком, у которого болит печень и пересохло во рту и нет ни единого друга на земле, нет убежища и, главное, нет оправдания…

Иван знал, почему все скрестилось сегодня — измена, болезнь, Ангел Смерти: то, что он, Иван, хотел сделать сегодня ночью, но отложил, было преступно и вызвало неотвратимую кару. То, что он хотел, предстало сейчас выпуклой кровавой похотью, которая затягивала, он знал это, в похмелье на много дней и была настолько сладостна и противоестественна, что ее нельзя ничем было отмыть, — ведь слез покаянных на это у него давно нет, да и не может быть: кощунство безводно от гордыни. Значит, он, Иван, пропал, потому что гордыню рождает власть, и она же рождает страх, а страх — жестокость, жестокость — сладострастие, и все сначала, в клубке слизисто–кровоточащем, пульсирующем… Нет, не государство это — зачем себе врать? И не человечье даже. «А чье?» — шепнул он, съеживаясь, и замер: грозно, неподкупно смотрел на него Ангел, во взгляде его стояла близкая смерть. «…Никто не знает, где я, кричать — не услышат, а Басманов, может, тоже уже изменил, и в башню тоже не выйти, еды и питья здесь нет. Сколько может человек без еды? Сколько выжил тогда Куракин [81] без еды в заточении? Говорили, почти месяц… О чем я, безумный! А сколько ложно умерший во гробе может прожить? Как мне Мария–католичка, ведьма, напророчила: умру ложно. Крика никто из гроба не услышит…»

Иван Васильевич стоял как в столбняке, зрачки его расширялись, рот жалко кривился. Но Ангел был неумолим, и Иван хорошо понимал его — он и сам был неумолим. «А за то ночное дело… Какое оно, какое?.. Я не ответил Ангелу на это, но отвечу, — сказал он себе, пытаясь? искренностью отдалить возмездие. — То дело — бесовское!» — выкрикнул он, глянул в пасмурные глаза Ангела и защитно вскинул руки: хулящим Духа Святого нет прощения, и оттого лик Ангела словно озарился отблеском небывалого зарева, тень его острых крыл уходила в тени туч, и Иван, отбросив все царское, как ветошь, рухнул мешком костей на ледяной пол: он покорился. Он стал умолять. Это были слова не церковного канона, а его собственные, сухие, но отчаянные, мольба об отсрочке: на полное прощение Ангел Смерти права не имел.

Иван шептал, задыхаясь, чувствуя, как подымается, начинается в нем нечто, как последняя мольба: «…Возвести мне конец мой, да покаюся дел своих злых, да отрину от себя бремя греховное. Далече мне с тобой путешествовати! Страшный и грозный Ангел, не устраши меня, маломощного!» Бессознательный речитатив прервался, и он с тоской ощутил свое дрожащее толстое тело, горечь в гортани, удары жилки на шее — скоро ничего этого не будет, а будет… Что?! «…Святой Ангел, грозный воевода, помилуй меня, грешного раба твоего Ивана!.. Да не ужаснуся твоего зрака…» Он не мог взглянуть на Ангела, он пытался вспомнить тех, кто смог бы за него искренно просить: сыновья? жена? митрополит? «…Люди Божии, благочестивые, и все племена земные, когда увидите смертное мое тело, поверженное на землю и объятое зловонием, помолитесь ко Ангелу смертоносному о мне, да ведет душу мою в тихое пристанище, да весело и тихо напоит меня смертной чашею…»

Толстая свеча в высоком литом подсвечнике оплыла, укоротилась, когда царь поднялся с пола. Он сделал два неверных шага и ничком упал на ложе: вся сила и гордость вышли из него сейчас вон, и он знал, что в этом отсрочка приговора: ведь он только что обещал Ангелу отречься от престола — от самого себя.

Это было обещание невозможное, но он его дал, потому что надо было получить отсрочку. Он спасет себя и ближних своих: он примет постриг, и они с ним. Но принявший постриг не может править царством земным. «А почему? — спросил голос. — Почему не может? Для Бога все возможно. Днем — править, служить людям, Руси. А ночью — молиться, служить Богу. Никто до этого не домыслил, но мне это Бог послал в разум как откровение. Днем мы из‑за государственных дел вынужденно оскверняемся кровью и гневом. Ночью мы очищаемся, чтобы с утра яснее видеть правду и судить нелицеприятно. И будет новый орден монашествующий! Не такой, как у рыцарей тевтонских [82], или Тамплиеров [83], или Иоаннитов [84], а такой истинный, какого ни у кого не было…»

Эти мысли прошли сквозь него как вихрь, они совпадали с его обетом отречься и не совпадали, и он опять испугался, хотя чуял, что Ангел остановил свой удар. Еще тогда остановил, когда он говорил ему свою молитву. Она излилась из него как песнь предсмертная. Разве это не знак свыше?

Он лежал, уткнувшись в ладони, и все еще дрожал, как большое, насмерть напуганное животное, но постепенно дрожь стихала. Ангел услышал его вопль–молитву, и это — его дар Ангелу, и дар был принят. Он глубоко вздохнул, лежал опустошенный до дна, но уцелевший. Это было краткое промежуточное состояние меж двух состояний, с детских лет главных: жажды власти и страха смерти. Он лежал, уже отходя от страха, но не показывая виду, — Ангел все смотрел в спину; незаметно Иван стал спускать ноги на пол, боком, ни разу не глянув на Ангела, морщась болезненно, даже охнув, он подтащился к стене, нащупал, нажал в лепнине скрытую пружину и нырнул в черный лаз, который вел вверх, в его царскую опочивальню. Там никого не было, в оконце брезжил весенний рассвет, свежей листвой дохнуло из оконца, росой, землей. Иван Васильевич вздохнул всей грудью, накинул меховую безрукавку, крикнул слугу:

— Годунов [85] здесь? Позови. И принеси сбитня горячего. Быстро!

Он сел, задумался: «Нет, Ангела страшного обмануть нельзя — я исполню обещанное, если такова воля Божия. Но людей для пользы власти нашей обманывать не грех, а не то они раньше времени истребят и меня, и друг друга». Поэтому он сказал вошедшему Борису Годунову — постельничему и начальнику его, царя, личного сыска:

— Собрались, кому велел?

— Да, государь. Ждут.

— Пусть идут спать — из‑за Андрейки–беглеца нечего шум разводить. Стражу удвоили? Кем?

— Удвоили. Во дворе Басманова сотня. А здесь, в сенях, я своих поставил да дворян Юрьева и Плещеева.

— Хорошо, Борис. — Иван Васильевич отпил два больших глотка горячего сбитня, подумал. Годунов пытливо посмотрел на его измученное, но спокойное лицо и потупился. — Главное, Борис, поставь тайный глаз за князьями Александром Горбатым, Иваном Сухим [86], Димитрием Шевыревым [87], Петром Горенским… [88] Да и за суздальскими надо бы…

Годунов начал понимать мысль царя.

— А ближних и слуг Андрея Курбского, скажи Малюте [89], ночью возьмите. — Иван помолчал. — Семью тоже… Перехитрил он нас, собака! — Но в голосе не было злобы. — Пошли в Юрьев Морозова со стрельцами — смените гарнизон. Федьку Бутурлина привезите в Москву.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: