«Иван мне верил. Но Семен Бельский говорил: «Он мне тоже верил, а потом велел убить, как пса!» Потому Семен и ушел в Литву. Как пса? Был пес, его звали Рогдай. Выжлец годовалый, дурашливый, голенастый…»
Андрей откинулся на подушку и увидел карие преданные глаза пса. Прохладный влажный нос ткнулся в руку, щенок тявкнул, неуклюже подпрыгнул и лизнул Андрея в подбородок.
— На, дай ему, — сказал Иван и протянул кусочек мяса. — Мани его за нами, пошли.
Иван зачем‑то лез по внутренней лестнице дворцового терема, а они с Рогдаем за ним. Им тогда с Иваном было лет по двенадцати, и в этот пасмурный скучный день с утра было лень даже на траве валяться, не то что лезть куда‑то на верхотуру и пса за собой зачем‑то манить.
Вверху, на кровле, стало жутко от высоты, ветер шевелил волосы, засасывало сладко в каменную пропасть, на дне которой пестрел булыжник двора. Это был самый высокий терем в Кремле. Щенок глянул вниз и поджал хвост, ноги его мелко дрожали, косил испуганный глупый глаз. Иван взял его за шкирку, подтащил, перехватил под пузо и швырнул через парапет в пустоту. Мелькнули растопыренные лапы, жалобный вой удалялся, глох и оборвался мокрым ударом. Иван, перегнувшись, смотрел вниз жадно, пристально; лоб пошел пятнами, глубокие ноздри дышали, толстый рот растянулся в полоску, будто он смеялся беззвучно. Такой рот у него бывал на торговых казнях.
— Ишь еще шевелится! — сказал он с удивлением, понюхал зачем‑то ладонь, вытер ее о штаны. — Как думаешь, опоганился я? Он меня обмочил.
Андрей молчал; во рту пересохло, зубы стиснулись — не разжать.
— Велю Афанасию очистительную молитву прочесть, — задумчиво говорил Иван. — Пес — нечистый зверь. Вот конь — другое дело. Пошли?
— Зачем ты его так?
— Утром кормил — окрысился на меня, — ответил Иван. — Пошли, чего встал? Кошка на лапы падает, но отсюда и кошка…
Андрей вытер вспотевший лоб, открыл глаза, откашлялся. Ночь все никак не кончалась, душно было, пусто.
«А ведь щенок так Ивана любил», — подумал он.
— Безумец, бальной, одержимый… — сказал он с тоской. — Кто же ты, Иван? Кто ты, великий князь Московский?
Опять откуда‑то встряло длинное благообразное лицо Шемета Шелепина, тускло–непонятно смотрели его черные глазки. «Почему он во дворе у Бутурлина встал и ко мне сам не явился?»
Тусклые глазки Шемета и бегучие зрачки Ивана Грозного — и неожиданно он увидел в Иване одну скрытую темно–живучую жилочку, которая, может быть, все объясняла. «Может, я от черемухи охмелел и потому почуял их? Они и в праведников, говорят, вселяются, не то что в него, преступного!.. Но если это они, неизгнанные (а кто возьмется их изгнать?!), то Иван невиновен? Преступен, но невиновен и — непобедим, потому что с ними не борются, от этого бегут… Говорят, Иван начал целыми родами истреблять, от стариков до младенцев, сам бы он не дошел до такого; нечеловеческого».
Это были не мысли, а темное мучение, и, чтобы избавиться, он искал на ощупь ответа. «Разве может одержимый, в которого вошло это, людьми править, нами, народом, отечеством родным?»
Нечто приблизилось вплотную, и думать дальше стало страшно. Ни внутри, ни вокруг ответа не было. Молчала лунная ночь, наблюдала равнодушно, ночь светила в квадрат окна, разрубала пол, ложе, стену; она дышала все ближе дурманом женским, душистым, какое ей дело, чужеземной, непонятной, до каких‑то русских вопросов? «…Огради мя силой честного твоего, животворящего…» — вяло, отстранение вспоминал Андрей, нащупывая и не находя креста на шее: ему и не хотелось искать‑то по–настоящему, хотелось сгинуть, спрятаться, наползала, прикрывала какая‑то ленивая томность, обволакивала, опутывала, расползались, утекали в щель мысли–слова, что‑то отвлекало, втягивало в лунный провал все неудержимее, сладострастнее… Теперь он стал бескостен, бескровен, а она, эта женщина, смотрела на него из сада узко, пристально, голая, матово–белая, в лохматых волосах запутались лепестки, голубовато светились белки глаз и полоска зубов под верхней вздернутой губой. «Бируте! Это она!» — вспомнил он. Плыли стены, камень просвечивал, как лед, чужие коварные пальцы касались беззащитного горла. «Уйди! — сказал он бессильно. — Не надо!» Но она лишь усмехнулась, и он понял, что сейчас она овладеет им насильно. Дуло в щель окна сырым ароматом, плотским, как из чрева жрицы Бируте, хранительницы огня, когда Кейстус [29], великий князь Литовский, поял ее в зарослях черемухи на священной горе Рамбинас, где капище древних идолов. А теперь она мстит.
От ужаса он напрягся, разомкнул ее руки, вспомнил имя Бога и еще раз проснулся от собственного страшного стона. «Что со мной сегодня? — спрашивал он, озираясь и утирая пот. — Или меня опоили слуги? Да и спал ли я? Что за ночь? Ночь с апреля на май, когда цветет черемуха. Как же я забыл! В такие ночи выходит из лесов обманутая Бируте. Никто еще не вернулся домой после встречи с ней». Так рассказывал Бельский, когда она мелькнула перед ними и исчезла. Они медленно ехали верхами по сырой тропке через орешник, брякала сбруя от неспешного шага, медленно тек тайный опасный разговор вполголоса.
- …Когда привезли ему в Смоленск письмо Сигизмунда [30], — говорил Бельский, — со страху донес он о том Ивану. Награды ждал…
Бельский замолчал, жестко прищурился в никуда; осторожно ступали кони по солнечным бликам, шуршала шершавая листва по колену, по стремени.
— Ну?
— Ну а царь Иван наградил его плахой и всех свойственников его извел, а в Смоленске сделал пусто…
Кони всхрапнули, шарахнулись: гибко, широко, словно лань, через тропу перемахнула долгоногая дева, мелькнула мокрая рубашка, облепившая грудь, летящие волосы, дикий взгляд, и остро вспыхнули беличьи зубы, когда Бельский крикнул, смеясь:
— Бируте!
— Кто это? — спросил изумленно Андрей.
— Брата дочка. У нас тут двор охотницкий, купалась она в пруду… Бируте — это я ее дразню. Ее имя — Анна. А ты знаешь, кто такая Бируте? — И он рассказал литовскую легенду. — Ты веришь, что древние боги выходят, если их позвать? — спросил он Андрея.
Андрей нахмурился.
— Не знаю, — сказал он холодно. — За чародейство церковный суд карает тяжко, после Иосифа Волоцкого [31] некоторых за ересь, говорят, сожгли.
Бельский покосился, поджал губы, но Андрей прямо, честно глянул ему в глаза.
— Иосифа я чту, но и то, и это мне претит — грех!
Бельский не ответил, в лад, не спеша ступали кони, в тени кустов было прохладно, но впереди на травяной поляне жарко, сухо пестрели ромашки, трещали кузнечики.
— Она замужем? — спросил Андрей и опять нахмурился.
— Анна? Нет. Сигизмунд никого ни к какой вере не неволит. Ни к римской, ни к Лютеровой, ни к нашей [32].
— А сам‑то он во что верит?
— Сам он, как король, римской веры, но, говорят, и Лютера чтит.
Андрей сплюнул, тронул коня поводом. Чаще застучали копыта, их вынесло на чистое, под солнце, бабочка пересекла тень, запахло пылью и земляникой.
— Не говори, Андрей, никому.
— Не скажу…
— Верю тебе. Брат мой тебе верит и я.
— Не скажу.
«Вот какая сегодня ночь, а я расслабил ум и волю, — сказал себе Андрей. — Здесь, в Дерпте, храм стоит на месте капища, рыцари ордена крестили народ плохо, и в эту ночь могут демоны изгнанные бродить по городу… Надо дом запирать и на воротах, ставнях писать мелом кресты, как крестьяне делают, а я валяюсь в дурных мечтаниях…»
Он крепко растер лицо, перекрестился.
«Недаром здесь церковь нашу Николы Чудотворца еретики разорили, сейчас на ее месте конюшня, грязь, навоз… И в Риге, и в Ревеле наши церкви разорили в пятьдесят третьем, все им с рук сходит, а мы, дураки, свое слово держим: когда город сдался Петру Шереметеву, по договору все горожане остались в своей вере «аугсбургской», даже деньги свои чеканят по–прежнему… Здесь в городе какой‑нибудь чумазый ремесленник ходит задравши нос — попробуй тронь его! Вот как их Иван почтил: в день сдачи наши охраняли жителей крепко, пьяных своих запирали, упаси Бог хоть нитку взять! А епископ Герман Вейланд вышел из города со своими дворянами под знаменем ордена со своей артиллерией, и две тысячи кнехтов с ним, и дали ему на содержание монастырь Фалькенау в двух милях от Дерпта со всеми землями и пошлинами. Это не то что в Казани, где всех мужиков татарских избили с их мурзами! Да что Казань — попробовал бы Псков или Новгород просить такой воли! Что ж, это нужно, я понимаю, ведь отсюда на запад дорога в мир умный, в Рим и французские города, в науки и искусства… Ведь и здесь по праздникам в корчме играет музыка, горят белые свечи, а сколько книг и списков вывез епископ из этого дома! Одних латинских две подводы… Давно ли осада была, а в городе чисто, деревья подстригают и розы высаживают, площадь у ратуши подметают, как пол в доме, и смеются и ходят свободно, а я лежу как преступник какой и не сплю, слушаю, не идет ли за мной тайная стража Иванова… Недаром не отпускает тоска с зимы, с того дня, когда приказали именем царевым сюда ехать, а ведь после Полоцка и не наградили ничем [33], как остальных. Почему? Правильно написал я старцу печорскому Васьяну Муромцеву [34] о том, как вскипают страсти злые на нашу голову от дальнего Вавилона».