Мысли опять закрутило колесом, отнимая сон. Курбский смял кулаком подушку, словно под ней таилась бессонница, и приказал себе не думать ни о чем. Он твердой рукой взял со стола чашу, отпил, поставил и еще раз приказал себе спать, как в походе, под носом у врагов, десятки раз приказывал себе и спал, потому что он был воин и с шестнадцати лет командовал людьми, водил их на смерть, отвечал за все, и завтра будет такой же день, как всегда, и он так же будет решать все один, так, как надо, и о Шемете Шелепине, и о других, и будет тверд, а если надо, то и беспощаден, потому что для него война не прекращается никогда. Тем более на границе, в ливонском городе Дерпте, который не стал русским оттого, что его называют сейчас Юрьевом. Завтра будет новый день. «Тогда и будем думать».

Он завернулся поплотнее от предрассветного холода и мгновенно глубоко уснул.

2

В третьем часу ночи огромное тело Андрея Курбского очнулось от слепого забытья и насторожилось всей кожей, хотя разум еще спал: в соседней прихожей шептали–спорили два голоса, потом кто‑то вошел неслышно, замер во тьме, пытаясь по дыханию определить, где лежит спящий. И тело Курбского сжалось, напряглась рука, потянулась к оружию, остановилась на миг от хриплого: «Беда, князь, вставай!» — и цепко обхватила рукоять кинжала под подушкой. «Беда!» «Кто? Кто?!» — прохрипело горло, и, только уловив в этом вскрике срыв, панику, очнулись разум и воля, сжали дрожь, заставили вглядеться и рывком сесть.

— Кто здесь? — ясно спросил Андрей.

Он не ощущал ничего, кроме толчков крови в ушах и готовности ко всему; страха не было — это стоял человек. А ничего человечьего он сейчас не боялся.

— Я это, — ответили из темноты, и он сразу узнал сипловатый спокойный басок Ивана Келемета [35], который должен был сейчас быть в Москве, а не здесь стоять.

— Келемет? Когда вернулся? Зачем?

— Ночью. Слуг матери твоей [36], княгини, схватили. На дорогах заставы, я гнал в объезд. Вставай, князь, твоей жизни ищут…

От Келемета воняло сыромятиной, болотной грязью, конским потом. Андрей больше ничего не спрашивал, он молча одевался, движения его были скупы, быстры, расчетливы, руки сами знали, что делать, — не первый раз по боевой тревоге работали они, вооружая его тело, а разум сам по себе думал о другом, о главном: поднять полк? идти в Полоцк к Репнину? [37] а может, еще обойдется? «Не посмеет… Нет ему ближе меня…»

— Всех, кто Алексея Адашева привечал и Сильвестра, взяли. Скорее, князь.

— Кого еще? Свет зажгите.

— Свет не вздувайте, — предупредил Келемет, — следят за домом, я еле пролез, по задам пробирался.

— За домом? За моим?

Нарастал гнев, и крепла воля: это было похоже на вылазку из крепости, на войну.

— Не только за домом: во всех воротах караул вчера сменили, я говорил со знакомыми — и у Рижских, и у Домских, у Немецких и Яковлевских — везде Бутурлин своих поставил.

— Своих? Кто посмел без меня?!

Но уже понял кто: «Шемет Шелепин привез тайный приказ, и, как всегда это было, наместником станет Бутурлин, а меня схватят…»

В полутьме угрюмой тенью маячил Иван Келемет.

— Скорей, князь, не мешкай. Александр Горбатый–Шуйский [38] велел сказать тебе прямо: «Беги или умрешь».

— Сам так и сказал?

— Сам. При Даниле Адашеве [39], брате Алексея, и сыне его Петьке. Я у них ночью в пятницу был, а наутро в субботу их схватили…

— Кого?

— Данилу, сына его и зятя и в понедельник уже казнили, а я сразу бежал.

Дышала, сжималась горящая полутьма, кровь толкалась в темени: лучших, честнейших, без суда… За что?

Келемет пошевелился, повернулся к окну: с улицы донесло скрежет подковы по камню, перестук копытный. Ночная стража? Или?.. Курбский не дыша, на ощупь затягивал пояс с тяжелой саблей, слушал — подковы цокали глуше, дальше. Стихло. Страх пропадал — пересиливала, затопляя, ярость, твердели желваки скул. «На кого ты, Иван, руку поднял!»

— Значит, Бутурлин ворота запер, а Шемет Шелепин меня ловить приехал? — заговорил он медленно, зловеще. — Что ж, моих людей тут тоже сотни две наберется: пойдем тотчас, схватим Федьку Бутурлина и Шелепина этого да и повесим на башне! — Он кусал губы, наливалось лицо, грубея голос. — А сами пойдем в Полоцк к князю Репнину, подымем все войско, пошлем к Думе, в Москву — не хотим Ивана на царство!

Он задохнулся. Келемет молчал, в полумраке казалось, что глаза его фосфорно засветились, но ответил он бесстрастно, тихо, только осел сипловато голос:

— Поздно. Разве не знаешь? Князь Михайло Репнин в Москву отозван был, и там во время вечерни его в храме зарезали. А князя Кашина тоже так, но на утренней молитве…

Это окатило, как ледяной стужей, это было уже не человечье, а то, оно, с которым не договариваются. Седой Репнин и полководец Кашин [40] добывали царю и Полоцк, и Нарву, и другие города, а их зарезали в храме, на глазах у праотцев, у святителей и чудотворцев российских… «Кощунник я, Андрей, молись за меня — Бог жжет кощунников неугасимо!»

— Неугасимо! — сказал Курбский вслух, и Келемет шевельнулся. — Буди всех, будем пробиваться из города!

— Поздно… Я все объехал снаружи, осмотрел. — Он шагнул к окну, послушал ночь. Дождь перестал, было тихо, — Может, только если через пролом… Там, где мы еще не заделали, возле Монашеской башни. Спустимся, а потом берегом, через пойму — туман нынче холодный, выше росту по росе. Я уже Мишку послал посмотреть [41], как там. Наши по башням спят, спокойно все. А?

— Через пролом… А потом?

— Потом на мызу на притоке, как его… Ну к Рижской дороге. Там наш табун на отгоне. Я и туда послал двоих… Скорее, князь, светает. А если здесь биться, все одно я живым не дамся!

Еще секунду князь стоял неподвижно, опустив голову, сжатые кулаки оттягивали опущенные руки, кривился рот. Потом он сказал сквозь зубы:

— Пошли… Живыми не дадимся!

Нащупал, до боли сжал крутое плечо Ивана Келемета, а Келемет — ему.

Окно посветлело — выплыла луна, зеленоватый квадрат четко вырезался на полу, и они вышли. Проходя мимо лестницы на второй этаж, где спали сын девятилетний и жена [42], Курбский приостановился, но Келемет дернул за рукав, и он, горько сморщившись, шагнул через порог в сад.

Он больше не думал ни о чем, кроме врагов. Как в тылу у ливонцев, в разведке, он больше ничего не чувствовал, кроме холодного расчета, жестокости к себе и другим, злой радости риска. «Ты мне ответишь за все, за всех, сыроядец! — сказал он царю Ивану в упор, из глаз в глаза. — Богу карающему, шут, предатель!»

Он шагал, огромный, мускулистый, зоркий, за Келеметом; от аромата черемухи ломило виски, он ничего сейчас не хотел, кроме свободы и мести. За ним шло еще человек десять самых надежных. Все они уже ждали его во дворе и почему‑то были полностью готовы, вооружены, собраны для дороги, хотя он никому ничего не приказывал.

Келемет и Гаврила Кайсаров [43] шли узкой улочкой впереди — они первыми, если встретится ночной дозор воеводы Бутурлина, должны были или обмануть, или начать бесшумное убийство. Потом шел князь и с ним Василий Шибанов, остальные — тесной кучей — сзади. Никто не говорил ни слова. В вышине, над уступами храма Петра и Павла, плыли лунные тучи, чернели кровли башен, и все спало каменно, беспробудно, только топот приглушенный ног отражали слепые дома ганзейской гильдии, мимо которых они шли. Вот поворот к крепостной стене, вот четырехгранник Монашеской башни и правее пролом, за которым в глубине низины клубился молочный туман. Черные кирпичи развороченной взрывом кладки, запах селитры, гранита, скрип врезавшейся веревки, частое, натруженное дыхание, шепот. И непрерывное сжатое ожидание окрика, огненного удара из амбразуры, вопля боевой тревоги. Но все было тихо: русские стрельцы презирали разбитых ливонцев [44], спали сторожа, спали караульные наряды при пушках. А луну то закрывало, то открывало, и скала древнего собора все чернела в высоте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: