С этого дня он не входил на половину Марии.
Неделю от Олафа не было ни слуху ни духу, а через неделю получили известие, что в имении княгини Дубровице нашли труп слуги князя, Олафа Расмусена, на задах в стогу сена и что, по расследованию местного судьи, он был убит во сне, о чем составлен акт и передан в суд города Владимира.
— Я сам поеду! — сказал Курбский.
Он взял с собой десять вооруженных слуг и Мишку Шибанова, а Невклюдову приказал:
— Смотри за домом — я никому не верю. Понял?
Мария пыталась удержать его от поездки. Он посмотрел ей в глаза, спросил:
— Кто убил Олафа? Не знаешь? Но я узнаю и отомщу, кто бы это ни был. — Он вытащил через ворот нательный золотой крест, прижал его к губам. — На этом кресте клянусь, узнаю, кто этот убийца!
И уехал, не попрощавшись с ней.
Он вернулся через десять дней похудевший, почерневший от солнца и пыли, молчаливый. Он не пошел к жене, а вызвал урядника Меркурия Невклюдова и рассказал ему, что нового почти нет — Олафа нашел хозяин стога, видимо, его убили из‑за угла, а труп спрятали в сене, следов Ждана в Дубровице не нашли, но кто мог убить Олафа, который выдавал себя за княжеского конюха, который ищет украденную лошадь?
— Вот и все. А у вас что тут? — спросил князь.
Невклюдов развел руками:
— Хошь казни, хошь милуй, но тебя обворовали, и я розыск провел и княгининых двоих людей заточил.
— Обворовали? Кто?
Невклюдов рассказал, что была схвачена служанка княгини Раина Куковна и на допросе созналась в соучастии при ограблении личной кладовой князя, в которой он хранил документы и деньги. Невклюдов вызвал из Ковеля судью и с понятыми произвел розыск по закону. Розыск установил, что кладовую взломал брат Раины по указанию самой княгини для похищения документов на Дубровину и жалованных грамот на Ковель. Вместе с документами были похищены золотые и серебряные вещи. Курбский читал копию с опросного листа — показания Раины Куковны: «…Ее милость княгиня приказала брату моему Матвею и мне отбить окно в кладовой и оторвать железные полосы, а сама в это время стояла на крыльце. Мой брат прокрался в имение еще днем, когда князь отъехал в Дубровицу, и, спрятавшись по совету княгини, лежал до ночи в сенях возле кладовой, а ночью пролез в дыру и поотбивал замки на сундуках».
Раину схватили в доме, а Матвея в Ковеле, но он уже успел передать кому‑то похищенные документы. Когда же ковельский судья спросил о них княгиню, она ответила дерзко, что бумаги эти ее, они во Львове у ее доверенного человека и будут представлены в суд по ее иску на князя Курбского, с которым она за его бесчинства будет разводиться.
— Вот как, — только и сказал Курбский. — А где она сейчас?
— У себя.
— Вот как… Ну что ж, возьми свидетелей, дворян, шляхтичей, позови, если надо, из местечка ратманов, и сделаем обыск у самой княгини: а вдруг что найдем?
Невклюдов покосился боязливо — что‑то странно тих и спокоен был князь Андрей Михайлович. Что он задумал?
Вызванный из местечка ратман и шляхтичи Осминский и Буерович, которые по слухам знали о скандале в доме Курбских, предстали перед княгиней и попросили ее перейти в другую половину, в столовую залу, а сами приступили к обыску. Курбский при этом присутствовал, молчаливо и пристально, ничего не пропуская, следил он за тем, как переворачивают перины и открывают шкатулки. В кипарисовом ларце были святыни — крест с мощами, дорогие книги, аметистовые четки. Но в сундуке, в другом ларце, нашли странные вещи: мешочек с песком, баночки с мазями, какие‑то травы и толченые косточки, а также восковые куколки, одетые в тряпичные платья. Все поняли, что это. Ратман, открывший ларец, отступил и перекрестился. Наступило некоторое оцепенение. Его нарушил Курбский:
— Возьмите это и, благословясь крестом, бросьте в огонь! — Но никто не хотел прикоснуться к колдовским зельям. — Тогда оставьте это княгине — это ее имущество!
Никаких документов, кроме бумаг по тяжбам самой княгини с сестрой и соседями, не нашли. Курбский поблагодарил понятых и ратмана, угостил их обедом и проводил до ворот. Вернувшись, он прошел в библиотеку, равнодушно оглядел книги и вещи, сел и закрыл глаза. Не гнев, не боль, не сожаление были в нем, а изумление и какое‑то тяжелое отвращение. Он сидел так час и другой, уже начало смеркаться, а он все сидел, пока не доложили, что его хочет видеть паненка Александра — камеристка Марии.
Она вошла, бледная, в темном дорожном платье и остановилась у порога, странно глядя на Курбского.
— Что тебе, Александра? — спросил он вяло, равнодушно. — Заходи, что тебе?
— Княгиня просит лошадей и коляску — она сегодня хочет покинуть Миляновичи, — сказала девушка.
— Да ты подойди. Коляску? Хорошо, я дам ей коляску. А куда она хочет ехать?
— Во Владимир.
— Хорошо, вели запрячь коляску четверней и кучеру скажи, что я приказал ее отвезти. Что еще надо княгине от меня?
Девушка молчала. Она стояла перед Курбским, опустив золотистую головку, и вдруг упала на колени и обняла его ноги. Плечи ее тряслись, она от рыданий не могла выговорить ни слова, а он пытался поднять ее и ничего не понимал:
— Ты что? Александра, опомнись, чего ты?
Она подняла к нему залитое слезами лицо, голубые глаза сквозь влажную пленку смотрели с отчаянием, полубезумно, голос рвался:
— Князь!.. Помоги, не прогоняй, защити меня, князь, я не могу, не хочу с ней, она… она… Оставь меня здесь!
— Да ты не плачь, встань, вот сядь сюда, ну что с тобой? Не бойся никого, расскажи!
Сдерживая всхлипывания, стискивая пальцы, Александра умоляюще просила:
— Оставь, князь, меня здесь, я боюсь ее, княгиню, она грозится, она меня отравит!
— За что?
— Она думает, что это я написала тебе об измене…
— Об измене? Ты? Почему ты?
— Потому что… — Александра медленно заливалась румянцем, опустила глаза, хрустнула пальцами. — Потому что я… я жалела тебя, я… знала, видела…
— Что? — Курбского интересовало сейчас одно. — Что видела, измену?
— Да… — Она вскинула боязливый взгляд, потупилась, губы ее дрожали.
Он встал и начал ходить по комнате. Нет, гнев не вспыхнул, и боли не было, только стало все совсем безнадежно и что‑то внутри до конца затвердело, как струп. Он посмотрел на Александру.
— Ты — шляхтенка, никто тебя силой не увезет. Скажи уряднику, чтобы оградил тебя от насилия. А княгине передай, чтобы через час ее не было в этом доме. Пусть запрягают лошадей в коляску. — Он помолчал. — Иди же, не бойся ничего, — сказал спокойнее. — Иди.
Он стоял у окна до тех пор, пока не сели в поданную коляску Мария и две ее служанки. Когда лошади тронулись, она глянула на его окно. Он постоял еще немного, глядя на пустой двор, потом разжег огонь в очаге, вытащил из‑под подушки шелковый мешочек на шнуре — ладанку–амулет — и бросил его в огонь. Что‑то вспыхнуло, точно вскрикнуло, и лопнуло, завоняло чем‑то, будто сгорело это склизкое, ядовитое животное, которое пряталось в траве, когда он ходил босиком там, в бреду, во время болезни. Он перекрестился, и его передернуло. Он ничего не понимал: что будет, как теперь жить?
Она мельком увидела в полутьме окна его неподвижное лицо, поблекшее, ничего не выражающее. Она уезжает, но все равно она победила его, потому что он предал все то, чему молился всю жизнь, ради ее тела. Не тела, а душистой лесной силы, которой оно светилось прозрачно, потому что она знала тайные травы и запретные слова, которые делают мужчину рабом. Она никогда раньше не прибегала к этому, пока не увидела его. Для других ей было достаточно одного взгляда, движения плеча, ноги. Но почему она решила его завоевать? Что ей было до него, позднего гостя княгини тетки Анны Гольшанской? Звезды проложили его путь в это забытое всеми имение, да, это Бируте сбила их в лесу с дороги и направила к усадьбе, где все и свершилось. Откуда он узнал о Бируте? Он не ошибся: она, древняя и бессмертная, вошла в ее тело, в ее взгляд, движения, запах, дыхание — во все женское и не истребимое ничем. Разве мог он противиться, хотя и бежал тогда в Вильно! Пусть он ненавидит ее — чем сильнее ненависть, тем крепче прорастут в нем ее волосы, ресницы, губы и ногти, тем смертоноснее будут разрастаться они в нем час за часом, ночь за ночью… Он ударил ее и должен понести кару. Не он выбрал ее, а она его. Зачем? Она знала зачем, но не хотела об этом думать — ей стало страшно. Страшно? Ей ничто не страшно. Вот: затем, чтобы разрушить его веру, нечто независимое, чистое, как сталь, в его голубых глазах, его силу, подрубленную бегством, но не истребленную до конца. То, что любили в нем Константин Острожский, игумен Артемий Троицкий, женщины, дети и слуги. И она сама. Но она ненавидела это больше, чем любила, и только потому сумела стать Бируте.