— Меня ограбили и унизили! — сипло сказал Курбский, и его голубые глаза расширились, оледенели. — Пусть отдадут мне мое золото, оружие, лошадей. У меня грамота короля Сигизмунда!

Черные глазки монаха перестали улыбаться, приблизился, погрозил куцый палец.

— Грамоту можно подделать, — сказал он, — Благодари Господа нашего, что ты еще жив. Ты будешь отвечать мне или… или позвать их?

— Спрашивай, — угрюмо ответил Курбский.

Толстяк сделал знак, и второй монах присел с краю

стола, поставил чернильницу, попробовал на ногте перо, а Никола Феллини прошелся взад и вперед, поднял глаза к потолку и задумчиво произнес:

— Скажи, во–первых, где и в каких местах стоят русские гарнизоны? Во–вторых, сколько и какое у них оружие: пушки, пищали, кавалерия, лучники? В–третьих, что думают делать в Ливонии этим летом ваши войска? Если ты друг Сигизмунда, то он — друг магистра. Поэтому ты можешь говорить свободно. — И толстяк улыбнулся и дружески подмигнул Андрею черным пытливым глазом. Лучше бы он хлестнул его плетью! — Помни также, что мы сравним твои слова с донесением наших разведчиков. Будь благоразумен, князь: если бы не я, может быть, ты уже был бы мертв.

Утро занималось за кровлями башен — ясное майское утро. Во дворе уже стояли верхами люди Курбского; когда он вышел к ним, никто не поздоровался, они смотрели в землю, грязные, осунувшиеся, онемевшие. Только Васька Шибанов, поддерживая стремя, спросил преданными глазами: «Как ты?» Опять, как вчера, заскрипели цепные блоки моста, черные рейтары окружили их, начальник конвоя резко пролаял команду, и они выехали вон из замка на простор утренних полей и потянулись по влажной грунтовой дороге, вдыхая всей грудью запах молодой травы и теплой земли, но не улыбаясь, не радуясь.

ОХРАННАЯ КОРОЛЕВСКАЯ ГРАМОТА КНЯЗЮ КУРБСКОМУ ЯРОСЛАВСКОМУ

Сигизмунд–Август, Божией милостью король Польский, Русский, Прусский, Самогитский, Мазовецкий, Лифляндский и иных. Всем князьям, панам, воеводам, кастелянам, старостам, урядникам, дворянам, войтам, ратманам, бургомистрам и всякого звания нашим подданным! Объявляем сим листом и приказываем, чтобы никто не смел делать князю Андрею Михайловичу Курбскому Ярославскому никаких обид и нападений ни лично, ни через своих слуг, потому что князь Курбский Ярославский, потерпев неисчислимые беды от великого князя Московского Ивана Васильевича, отдался под наше покровительство со своими людьми, оставив все имение свое родовое, и перешел в наше подданство… А если кто нарушит защиту и безопасность, данную князю Курбскому Ярославскому по нашей королевской милости и с ведома сейма, тот подвергнется нашей немилости и взысканиям, назначенным против нарушителей наших охранительных грамот по закону. К грамоте привешена печать наша, и скреплена она собственноручной нашей подписью.

Сигизмунд–Август, король

Войнович, подканцлер [58]

Путь до крепости Армус занял много времени, потому что дороги раскисли, а мосты снесло половодьем. Андрей ни с кем не разговаривал по дороге: грубость конвоя, скудная похлебка, ненависть в глазах встречных крестьян — все погружало в безнадежность, в немую топь. В походе на Полоцк он видел раз, как живую горячую лошадь засасывала такая топь. Лошадь билась до последнего. Но ему не хотелось больше биться. Он ждал привала, чтобы заснуть, провалиться в беспамятство.

Они подъезжали к Армусу в четвертом часу дня. Река слепила, и на белом сиянии башни крепости чернели угрюмо и четко. Это было древнее гнездо завоевателей. Скучнели глаза, разглядывая голую громаду контрфорсов, зубцы, кровли, камень, неприступный, ржавый от жестокой гордыни, глазницы бойниц, зрачки наведенных пушек. Над воротами на щите ливонский крест и родовой герб магистра Готгарда Кетлера — котельный крюк. Серый известняк выщерблен ударами ядер, закопчен. Эта крепость была мощнее Гельмета, здесь, наверное, глубокие рвы и подземные казематы…

Все это отнимало надежду. Поэтому, когда они спешились во дворе и слуги, кнехты, дворяне, конюхи, псари — огромная радостно–жадная толпа — окружили их, Андрей не удивился и не возмутился: так везде окружают гурт пригнанных пленных — скотину, которую можно продать или зарезать.

«А ведь нас нельзя даже продать, — подумал он и посмотрел на своих людей. — Ведь мы не можем дать за себя выкуп, потому что мы ничьи, мы без роду и племени, мы не смеем просить родных выкупить нас».

— Снимай! — сказал высокий рыжий немец Ивану Келемету, показывая на его ноги.

И Келемет, широкоплечий, бесстрашный Келемет, затравленно оглянулся, сел на землю и стал стягивать сапог.

Толпа оживилась. С Василия Шибанова сняли кафтан, он стоял в одной грязной нательной рубахе, заправляя гайтан с крестом за пазуху. «Он прячет своего бога в свое голодное брюхо!» — сказал кто‑то по–немецки, и толпа расхохоталась. Но Курбский остался спокоен: всему этому надлежало быть. Да, если ты преступаешь заповедь, ты должен ожидать чего угодно, ты должен стиснуть зубы и терпеть. «Я буду терпеть до конца! — сказал он сам себе. — Я не ждал такого, но буду молчать до конца!» Он вскинул голову и стал смотреть поверх голов и лиц.

— А этот — чем он других лучше? — спросили сзади насмешливо, и длинная рука сорвала с него лисью шапку.

Он обернулся, сдержал себя, но грудь его задышала шумно. Длинный рыжий немец в зеленом камзоле смотрел на него, презрительно прищурясь.

— Эго действительно князь Курбский? — спросил кто‑то по–польски в задних рядах.

И тогда Андрей крикнул напряженно:

— Поляки! Литвины! Здесь есть шляхтичи? Пусть скажут королю и гетману Юрию Радзивиллу [58] Витебскому, что меня здесь ограбили и убили! Пусть отомстят за меня!

Толпа стихла, прислушиваясь, переспрашивая, вникая, а потом зловеще зашумела, придвинулась. Ее пот и смрад дыхания ощущались всем телом, еще никто не вытащил клинка, но руки сжимали эфесы, а зрачки выискивали уязвимое место. Рыжий верзила, продолжая щуриться, сказал Курбскому:

— Сними‑ка плащ — он из хорошего сукна!

«Если я ударю его, меня тут же убьют, но, может быть, это к лучшему? — быстро подумал Курбский. Он знал, что от его удара рыжий упадет как бык. — А если я вырву вон у этого секиру, то…»

— Стойте! — крикнули сверху. — Стой именем ордена! Разойдись!

Кто‑то в кирасе и каске крикнул команду, и сразу закованные кнехты железным клином врезались в толпу, пиная и слуг и дворян, отделили Курбского и повели к двери, а его людей погнали через двор в другие двери.

Как и во сне, все менялось без смысла, и страшное было не в словах или нападениях, а в каких‑то намеках, в темном углу, где кончалось человеческое и понятное. Красивый тонколицый рыцарь в лиловом бархате и сутулый горбоносый человек в подкольчужной замшевой куртке и ботфортах сидели за столом и смотрели на Курбского, а он стоял перед ними. Он не знал, кто они, он думал о том, что согласен стать пленным рабом у какого‑нибудь барона, лишь бы его не выдали царю Ивану.

Рыцарь был ухожен, богат, даже душист, золотая цепь пряталась под кружевным воротом, белый палец постукивал по столу, вспыхивали искры в алмазном перстне. Он молчал, покусывал нижнюю губу. Второй, горбоносый, пристально смотрел из‑под седой челки широко расставленными глазами. Он спросил:

— Почему ты во дворе назвал имя моего брата, Юрия Радзивилла? Я его родич, Николай Радзивилл [59].

Андрей посмотрел на литвина отчужденно: Николай Радзивилл Черный перешел со всем домом в протестантство и яростно проповедовал его при дворе короля. Говорят, что свой двор на Волыни он превратил в еретическое гнездо, в кальвинистский собор. А брат его, Юрий, который писал Курбскому из Витебска, всегда принадлежал к греческой церкви. «Знает ли он о брате, о его связи с нами?» — торопливо соображал Курбский, борясь с чувством обреченности: для кальвиниста он не только враг, но и слуга антихриста, как и кальвинист для него. Серые глаза смотрели ему в лицо с терпеливым холодом, нельзя было понять, что думает Радзивилл, но можно было твердо предположить, что, если этот человек что‑либо решит, он исполнит это без сомнений и обязательно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: