В воскресенье Кяршис снова снял с чердака две бутылки вина и качал на колене Лаурукаса, а старуха, заметно окрепшая за последние дни, благословляла их растроганным взглядом, шептала: «Даст бог, даст бог…» Аквиле без долгих упрашиваний согласилась нажарить блинов, а для Пеликсаса отдельно приготовить любимые им вареники, и ни закрома в амбаре, ни сало в чулане уже не казались ей такими чужими, а мысли такими кощунственными.
После угощения Кяршис пригласил осмотреть поля. Аквиле шла позади, а он шествовал первым, посадив на шею Лаурукаса.
— Лошадь вот слабовата для десяти гектаров, — по-хозяйски рассуждал он. — Заведу крепкую лошадь, ага. И-эх, хорошо б у немцев какого-нибудь бракованного битюга… Вот здесь овес посеян, там — кормовая смесь, — показывал он, останавливаясь и щедрым, влюбленным взглядом лаская каждую пядь земли. — Всходы-то хороши, если даст бог дождя, будет где коров привязывать. Клевер вот плешинами пошел — повымерз весной, зато вон то поле два раза за лето кошу — не луг, а рутовый садочек. Ржи тоже будет вволю, видишь, какая густая… Стрелы у пшеницы что твой лук, даже вихрятся. Оба угловых закрома до потолка засыплю, как в лучшие годы.
И-эх, если не случится засухи, ни там града, не приведи господи сглазить, да если немцы не слишком с поставками прижмут, чего и желать-то? Начал бы новый хлев строить, взял бы у кого в аренду гектар-другой; хозяйство бы вширь да ввысь шло. Откупил бы восемь гектаров, которые покойный батюшка продал после худого года. Война, и-эх, война…
Аквиле глядела на широкую спину, на длинные мускулистые руки, которые двумя ветками дерева выгнулись вверх и держали подскакивающего на шее Лаурукаса, а сытный запах хлеба и уютного дома заполнял душу молитвенным смирением.
«Господи, чего я искала, что нашла и что ищу? В такое время, когда человек человеку зверь, всюду обман да вранье, самое большое счастье — найти спокойный уголок…»
Обойдя поле, вернулись на лужайку. Кяршис вдруг помрачнел, замкнулся, что-то прикидывая про себя и все не решаясь сказать.
— Не устала? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, сел тут же, на лужайке, у ржаного поля.
Аквиле прилегла в нескольких шагах от него. С минуту они молчали, глядя на голубое небо, где зудел удаляющийся крестик самолета.
— Знаешь что? — наконец промолвил он.
Она опустила глаза — очень уж сильно забилось сердце. Ждала и боялась, что в последний миг заколеблется и ответит не так, как ему хочется.
— Я никому, только тебе одной. — Кяршис помолчал, почесал макушку, словно проверяя, на месте ли все, что он хочет сказать. — Да вот… там человек лежит…
— Где? — вздрогнула Аквиле.
Он долго, с трудом поднимал руку.
— Там… — махнул задубелой ладонью.
Она с удивлением посмотрела туда, куда он показывал. Ничего примечательного, гладкий луг и в трех шагах какой-то дичок.
— Там дикая груша, — еще больше удивилась Аквиле.
— Я ее потом посадил. Там человек лежит… Может, и он, вот как мы сегодня, обходил год назад свое поле… Никто не знает, но тебе я скажу. Ты должна знать, что у меня в хозяйстве.
Лошадь, как всегда, он оставил во дворе Бергмана. Вернулся с базара с солдатским непромокаемым плащом под мышкой — выменял у немца. «На что мне этот плащ?» — подумал он тогда, не хотел брать, но испугался, что останется с носом: солдат слишком уж жадно пялился на сало.
В воротах стоял купец Бергман.
— Господин Кяршис, вы уже домой?
— И-эх… господин Бергман… собираюсь. Пора, ага.
— Зайдем на минутку ко мне, господин Кяршис. В комнату. — Бергман опасливо огляделся. — Когда бедного еврея прижали, старые знакомые стали обходить мой двор, а вы по старой памяти привязываете лошадку к той же коновязи. Хорошо сказано, господин Кяршис: друга познаешь в беде.
«Господин Кяршис»… До сих пор он был Бергману Пеликсасом или Пеле, да и он купца, как и другие мужики, звал по имени — Фрейдке. Фрейдке был своим человеком в Лауксодисе, без него не обходилась ни одна сходка. Крестьянин, успешно продав лен или воз пшеницы, всегда угощал покупателя, а купец со своей стороны ставил на стол бутылку водки. И, не боясь никакого талмуда, вместе со всеми ел деревенскую свиную колбасу, поперченное сало, захмелев, приставал к девкам, распевал песни или рассказывал смешные истории, от которых все хохотали до колик в животе. Если в деревню приезжал другой купец, он обычно слышал одно и то же: «Повременим, авось цены поднимутся». А когда тот уезжал, уточняли: «Лучше уж продадим своему Фрейдке…» Деревню он покорил не только своим веселым нравом, сообразительностью, но и внешностью: высокий, стройный, белокурый, с вечно улыбающимися черными глазами, — человека с такими глазами нельзя было не любить.
— Может, стакан чаю, господин Кяршис? — предложил Бергман, когда они вошли в дом.
— Да не стоит, я сыт…
— Такое время, известное дело. Вы уж не сердитесь, что я с вами заговорил. Теперь с нами, как с прокаженными, лучше дела не иметь. Я вас понимаю, господин Кяршис.
— И-эх, да я ничего, господин Бергман… — Кяршис поерзал на стуле, словно сел на колючку. — Мы ж свои люди. Может, и неплохо бы чайку, ага…
Бергман на минуту вышел из комнаты.
— Надо было в Россию податься, — вернувшись, продолжил он. — Успели бы. Но кто мог подумать, что немцы так далеко продвинутся? Да и от судьбы не уйдешь. Господь не раз испытывал свой народ, и если теперь снова настал этот тяжкий час, остается только покориться его святой воле.
— Немцы тоже люди. Может, все и обойдется, господин Бергман.
Бергман печально улыбнулся.
— Кончится тем, господин Кяршис, что они отберут у нас имущество, загонят в гетто или в концлагеря, как в Германии. Говорят, господь карает за грехи. Но дети-то в чем виноваты? Вы бы видели моего Мойше, господин Кяршис. Восемь лет мальчику и такой веселый, бойкий, голубоглазый, не отличишь от литовца. — Бергман разволновался, стал запинаться, глаза наполнились слезами. — А какой смышленый, как чисто по-литовски говорит, — никто не скажет, что еврей, господин Кяршис…
— Да уж, страх подумать, какие времена, — буркнул Кяршис, прикидывая, что понадобилось от него Бергману.
— У вас детей нет, вам трудно понять чувства родителей, но поверьте, господин Кяршис, за своего мальчика я бы отдал все блага мира. — Бергман задохнулся и, тяжело дыша, уставился горестным взглядом на Кяршиса.
Тот потупился, словно сам был виноват во всех подлостях, творимых на земле. Искал и не находил слов, чтоб утешить несчастного отца.
— Что мы можем сделать, господин Бергман, что мы можем… — только и сказал.
Бергман долго молчал, думал о чем-то и все не смел заговорить.
— Пеликсас… — наконец сделал он еще один шаг по зыбкой поверхности заросшей трясины. — Пеле, немцы нацепили нам звезды, согнали с тротуаров, отобрали ремесло, но я, слава господу, еще не беден. Мог бы нагрузить телегу такими вещичками, что все твое хозяйство не перевесило бы. Если живы будем, вернешь — знаю твою честную душу, а если нет, останется тебе.
У Кяршиса пересохло во рту, перехватило дыхание.
Несколько мгновений он ловил воздух ртом, краснел, бледнел, хотел встать, но никак не мог опереться ногами о землю. Наконец-то! Взялся руками за столешницу и и поднялся — горячий, так и шипит, словно раскаленная каменка. Белки глаз и те мечут искры.
Бергман, удивленный и испуганный, тоже встал.
— Господин Кяршис, я что-нибудь не так?.. — в отчаянии прошептал он.
— Телегу? Мне? — прорвало того. — Чтоб я грел руки на чужой беде, господин Бергман! И-эх, уж нет! Есть всякая сволочь, которая везет ваше добро телегами, радуется, что прижали еврея, можно попользоваться, только не я, господин Бергман. Вы не думайте, что раз такое время, то каждый католик бандит и убийца…
— Господин Кяршис, я не хотел…
— И-эх, ни к чему мне ваше имущество, господин Бергман! Живите в счастье, в довольстве, и да поможет вам бог.
Вошла Бергманша с подносом, на котором было печенье и два стакана чаю, но тяжелые, сердитые шаги Пеликсаса Кяршиса уже гремели вниз по ступенькам крыльца.