— Господин Гедиминас, а господин Гедиминас…
Надсадное пыхтение над ухом. «Догнал-таки».
— Доброе утро, господин Баукус.
— Метель… — Баукус поправляет каракулевый воротник. Черное пальто, черная шляпа, белесое пятно лица. Пробирается бочком, пряча глаза от злого ветра, налегая левым плечом на невидимое препятствие.
— Да-а… Погода неважная…
— Глубокая зима.
— Да-а…
— Немцам туго приходится…
— Они, кажется, уже терпят поражение, — вяло ответил Гедиминас.
Баукус поглубже ушел в воротник. Так они бы и прошли этот отрезок пути до гимназии, как обычно, вяло обмениваясь новостями, но сегодня с Баукусом творится неладное. Голос и частые многоточия выдают волнение.
— В Вентском лесу, говорят, партизаны объявились… Спустили под откос поезд с солдатами… Цистерна со спиртом была прицеплена… Представляете, по канавам спирт течет… Кому повезло, полное ведро набрал… — бубнит в воротник Баукус, но по интонации понятно, что на уме у него совсем другое.
«Вчера уже говорил. У старика голова сдает».
— Ничего не попишешь, приходится платить по счетам.
— Был на вокзале, моя дочь, вы ведь знаете, в кассе работает… Поезда все идут и идут, полны раненых, обмороженных солдат. Говорят, в основном обмороженные… Руки, ноги отморожены… Зашли двое в зал ожидания, лица забинтованы, дочка говорит, даже смотреть противно. — Ветер рвет голос Баукуса на куски, подкидывает в воздух, где вихрятся снежинки.
— Логическое следствие, господин Баукус. Не надо уходить далеко из дома без теплой одежды.
Баукус долго молчит, раздумывает. Сугробы, подмяв низенькие палисадники, развалились, словно огромные моржи, выставили черные клыки. Черные ботинки до лодыжек проваливаются в белый рыхлый снег. Уныло свистит ветер, а за поднятым воротником, за каракулевой стеной, идет напряженный поединок между учителем Баукусом и Баукусом-человеком.
— Господин Гедиминас… — Он хватает Гедиминаса за руку. Слова теснятся во рту, застревают в горле, душат. Тонущий человек в открытом море, которому все равно, в какую сторону плыть. — Я должен вам сказать, господин Гедиминас, обязан сказать… До гробовой доски останусь благодарен… и вообще, вы такой человек… можно довериться… Помогите мне, господин Гедиминас!..
— Гм… Что же с вами стряслось, господин Баукус?
— Жена, детишки… Дангелю это известно. Ему все известно. Он так и сказал: «При большевиках ты заделался красным, пора бы вернуть себе естественный цвет». Но разве я тогда по своей инициативе стал красным, господин Гедиминас? Меня же покрасили! Я так им и сказал: «Не меня одного тогда помалевали, почему вы прицепились именно ко мне?» Дангель расхохотался мне в лицо. «Не хочешь содействовать нашей победе? Хорошо, мы это запомним!» Я не подлец какой-нибудь, господин Гедиминас, но что мне было делать? Жена, детишки… я ведь не личность, не герой какой-нибудь, я просто человек, мне жить хочется…
Гедиминас резко повернулся. Правая рука Баукуса бессильно повисла, лишившись опоры.
— Чего вы хотите, господин Баукус? Какого дьявола вы тут разоткровенничались? Хотите, чтоб я был посредником между вами и гестапо?
— Нет, нет! Будьте человеком, выслушайте! — Баукус догнал и снова схватил Гедиминаса за рукав. — Я им кричал: «Никогда не был шпиком и не намерен!» Они только смеялись: «Нам не нужен шпик, с нас хватит и осведомителя…» Как я мог не согласиться, господин Гедиминас? Жена, детишки… Но я не мерзавец какой-нибудь, господин Гедиминас, я честный человек! Я не хочу знать, что происходит в нашей гимназии!
— Между нами не было этого разговора, господин Баукус. Я ничего не слышал. Поняли?
— Да, да, господин Гедиминас. Вы ничего не слышали. Я так и знал, что вы ничего не услышите. Вы хороший человек, господин Гедиминас, и вы не погубите ближнего своего. Вы уж постараетесь так сделать, чтобы все остерегались несчастного старика Баукуса. Вы не позволите, чтоб я замарал свою совесть преступлением.
Гедиминас в ярости смотрит перед собой. Высокий дощатый забор, за ним четырехугольная кирпичная коробка — здание гимназии. Мы сейчас войдем туда, господин Баукус. В учительскую, потом в классы. И вы постараетесь не видеть и не слышать ничего лишнего, но если уж услышите… «Жена, детишки… Я не личность, не герой какой-нибудь…» Очистите дорогу этому духовному рахитику, господин Гедиминас, чтоб он, проходя, не зацепился.
Гедиминас остановился. Баукус — тоже.
— Прошу вас, прошу… — Калитка в дощатом заборе распахнута. Черная рука выставлена, как указатель. — Прошу вас, господин Гедиминас.
— Послушайте! — Гедиминас схватил за плечи черную сгорбленную фигурку и пропихнул ее в калитку. — Давайте договоримся, господин Баукус, что мы общаемся только в учительской. Как вам известно, я сочиняю стихи. А поэзия любит одиночество. Не отбирайте у меня эти полчаса, которые я теряю в вашем обществе по пути в гимназию и обратно.
— Но…
— Давайте не будем ссориться, господин Баукус!
Когда-то история казалась мне звонким горным ручьем, напившись из которого человек обретал новые силы, чтобы шагать дальше. Зная прошлое своего народа, правильнее оцениваешь себя. Если не оборачиваться на вчерашний день, останешься вечным младенцем, ковыляющим в загородке, никогда не научишься шагать твердой мужской поступью, подкованной цивилизацией и культурой, Историческая память — как посох, чтобы нащупывать ямы, в которые проваливался еще вчера. Я возомнил себя жрецом, — у меня же был ключ от фамильного склепа государств и народов с погребенными там священными реликвиями человечества. На дрожащих ногах фанатика (о святая простота!) я бродил по миру мертвецов, почтительно притрагиваясь кончиками пальцев к мощам праотцев, и возвещал живым: «Смотрите, это бессмертное прошлое нашего народа! Этот клочок земли у Балтики, на карте напоминающий сердце, сплошь усеян костями предков; здесь нашли свой конец и враг с Запада, вооруженный католическим крестом и благословением папы римского, и православный Восток, расширявший под империалистическими знаменами царей свою державу. Так поклонимся же священной памяти праотцев, да будет она и впредь неиссякаемым источником силы для будущих поколений, идущих по пути свободы…» Но я видел: свобода утрачена, деревце чахнет, так и не прижившись, и плакал вместе с поэтом:
но все-таки пел гимн вместе с теми, кто поливал саженец кипятком;
Я еще верил в историческую справедливость. Вильнюс мы признали за Польшей, Клайпеду отдали немцам… Государственный муж с холеной бородкой и усами торчком за какой-нибудь час отрекся от принципов, которыми двадцать два года кормил свой народ. Река времени смоет его предательство, очистит от двуличия, предаст забвению его родню, для которой он сделал куда больше, чем для своего народа, и какой-нибудь учителишка истории годы спустя скажет ученикам: «Он был первым президентом нашего государства, он занимал одно из самых почетных мест в период национального возрождения».
Из памяти истории изгладятся баукусы, адомасы, бугянисы — черви, которыми кишит теперь часть тела, парализованная фашизмом, а его, занесшего сюда эту заразу, тоже внесут в книгу прошлого. «При Гитлере германская империя достигла вершины своего могущества», — отметит немецкий историк, а далекий коллега в какой-нибудь Баварии с профессиональным удовольствием поставит ученику высший балл за точный ответ о государственных границах Германии 1942–1943 годов. Сито времени просеет скелеты жертв; будут забыты миллионы несчастных судеб; останутся лишь мертвые цифры (столько-то погибло или уничтожено), математически точные даты (произошло это тогда-то), хладнокровно отмеченный факт, воспевающий личность, — ведь историк отдает дань не сыну, убитому Иваном Грозным, не мужику-строителю, на костях которого вырос Санкт-Петербург, а самому Ивану Грозному и самому Петру Первому, кровушкой народной цементировавшим мощь державы. Историческая истина… (Ха-ха-ха!) Универсальный сапог, который без труда подгоняют под свою ногу. Жалкие пропагандисты мертвого прошлого! Ловим блох в саване, оперируем столетиями, забывая, что самим нам надо прожить ничтожный отрезок времени, что каждый из нас — своя земля, своя нация и своя держава, каждый создает собственную историю, и что в жизни человека важнее всего честно прожить день, чтобы вечером сказать себе: «Сегодня я тобой доволен, друг». Задумался ли над этим хоть один из сорока четырех гимназистов, склонивших сейчас над тетрадями головы, набитые историческим хламом? «Мое счастье — в моей честности». Куда уж там! Они скорей скажут: «Мое счастье — в рассеянности моего учителя, так мне легче его обмануть».