Гедиминас вычеркнул две последних строфы стихотворения и встал. Стертые половицы предательски заскрипели под ногами. Класс замер, опасаясь, что слишком много себе позволил за эти четверть часа, пока учитель, как обычно на письменной работе, блуждал в лабиринтах своих мыслей. Математик Баукус как-то жаловался: нет хуже шестого класса — только тронешься с места, а половицы уже заиграли, как орган, предупреждая списывающих. У старика есть слабость подкрадываться на цыпочках к недобросовестному ученику и хватать его за шиворот. «Какой в этом смысл? — вспомнив, подумал Гедиминас. — Если б я больше ленился, а мои учителя меньше усердствовали, может, не понадобилось бы двадцати восьми лет, чтоб понять несостоятельность всего, чем жил до сих пор. Горы прочитанных книг, гимназия, три курса университета, надежды родителей, самолюбие… Цепочка несуразиц, которой я постепенно опутывал себя, думая, что освобождаюсь. Интеллигенция — цвет нации… Ха! Рабы политической системы — вот кто мы; сами выстроили тюрьму, заперлись в ней и выбросили ключ в окно. Если в обществе кто-то и свободен, то только землепашец; лишь он, не поступаясь своей совестью, выполняет священную миссию — кормит человечество».
Раздался грохот: кто-то уронил на пол учебник. Гимназисты зафыркали и уставились на последнюю парту, где Антанас Минкус, пыхтя, доставал учебник. В классе он был белой вороной: двадцатилетний верзила, одногодки которого еще в прошлом году получили аттестаты зрелости; класс смотрел на него со снисходительной насмешкой, хоть и отдавали должное его физической силе и прочим талантам — к флирту, картам, рюмке. Но когда однажды ученики увидели его на рыночной площади с винтовкой за спиной, а потом он явился на уроки с распухшими от пьянства глазами и похвастался, что подсобил немцам «сократить» евреев, все как один отвернулись от него. Гедиминас входил в шестой класс сам не свой. Он старался не смотреть на крайнюю парту, куда, посовещавшись с классным наставником, засунул Минкуса, но все время ощущал его присутствие. «Эти безмятежные, даже добрые глаза целились в человека, эти пальцы, которые не так давно держались за мамину юбку, помогали убийцам послать на смерть матерей», — думал Гедиминас, когда Минкус отвечал урок. Тот путался, мямлил, как первоклассник, пойманный на вранье. Взрослый парень с кровью на руках, перед учителем он превращался в бессильного младенца с молоком на губах, готов был руки целовать, чтоб только вывели Троечку, «И перед этим сопляком люди падали на колени?!» Гедиминаса все время подмывало как следует поиздеваться над Минкусом, опозорить его перед классом, но он держал себя в руках, понимая, что не может этого сделать, не унизив себя. «Да и какое мы имеем право осуждать человека, если он, явившись на белый свет, не выбирает сам ни характера, ни натуры, ни обстоятельств жизни, а это ведь в общем предопределяет все его поступки».
— Оставьте в покое учебник, Минкус, — сказал Гедиминас, стараясь выдержать холодный, официальный тон, который он так не любил в отношениях с учениками. — Если еще раз замечу, что вы «консультируетесь», поставлю двойку.
Минкус лениво встал.
— Почему мне одному, господин учитель? У всего класса учебники.
— Да, но они пользуются ими дома, а не в классе.
— Пользуются и в классе, только вы, господин учитель, других почему-то не замечаете. А вот я все время вам мешаю… — Минкус говорил, виновато опустив голову, вроде бы робко, просительно, но в голосе звучала плохо скрытая угроза.
Гедиминаса прорвало. Конечно, он сразу же пожалел о своих словах, но он слишком долго сдерживался и сегодня просто не мог промолчать.
— Не мерьте людей по себе, Минкус. Кому мешали другие, тот заряжал винтовку, чтоб очистить вокруг себя пространство.
Минкус побледнел и молча сел на место.
Гедиминас подошел к его парте:
— Отдайте-ка учебник.
— Отберите у всех. — Минкус не шелохнулся, даже не поднял головы.
— Ученики, положите на парты учебники истории. Дежурный, соберите книги и отнесите на стол. Каждый ряд отдельной стопкой.
«Не надо было идти на компромисс, — тут же подумал он. — Торгуюсь на уроке. Становлюсь смешным». Раздосадованный, он подошел к окну. Все еще падал снег. Уже без ветра, большими, тяжелыми, хлопьями. Елки школьного сада напомнили ему рождество; тогда он еще был ребенком. Как будто ничего необыкновенного, но в глубинах сознания навсегда запечатлелось тогдашнее настроение: пухлое, мягкое небо в раме окна, волнистая ткань жирных снежинок, кисловатый аромат хвои. «Из таких деталей вылеплена душа человека. Интересно, видел ли Минкус хоть раз в жизни живую зиму?» Все еще злясь на себя, он прошелся до двери, постоял у доски и снова сел за стол. Стихотворение сегодня он так и не допишет. И завтра ничего не выйдет. Настроение испорчено дня на три, не меньше. Чудовищно длинны зимние вечера. В три часа обед. Часок на отдых. До семи он подготовится к завтрашним урокам. Два-три часа почитает. А куда девать остальное время? Сходить в кино? Посмотреть пропагандистские репортажи о том, как «героическая германская армия успешно громит врага», а «освобожденные народы Европы радостно создают новое будущее»? Или состряпанный по рецепту Геббельса фильм, в котором сверхчеловек во имя национал-социалистского гуманизма попирает простую человечность сапогами, подкованными ненавистью? Нет, лучше уж пойти к географу Туменасу, где учителя-единомышленники каждый вечер оплакивают независимость и составляют политические прогнозы на десять лет вперед. Хоть посмеешься (а смех — это отдых) над дурацкой наивностью этих людишек. Но мы никуда не пойдем. Мы выберем горизонтальное положение, с головой накроемся одеялом и здоровым храпом завершим еще один день, пошедший к черту.
Рассуждая таким образом, Гедиминас машинально перекладывал учебники из одной стопки в другую, иногда листал, вдыхая запах книги, который всегда волновал его. «Все учатся по одинаковым книгам, а результат…» От этой мысли ему почему-то полегчало. Вытащил из правой стопки учебник, аккуратно обернутый в белую бумагу. Обложка книги, срисованная через копирку; фамилия, написанная от руки, но печатными буквами. Рута Габрюнайте. Аккуратная, усидчивая ученица. Вместо закладки толстая шелковая нитка. Между страницами нет засушенных цветов, как у других девочек. А вот вторая обложка почему-то толще, — наверное, что-то запрятано за оберточной бумагой. Гедиминас не понял, что заставило его изменить всегдашней корректности, — он не любил копаться в чужих секретах и осуждал за это других. Скорей всего полез за обложку машинально, по рассеянности. Поначалу удивился, потом испугался. Такую газетенку (четыре страницы, формат листовки), только с другим названием, он недавно видел у Туменаса. Статья о прошлом литовской нации, взывающая к патриотическим чувствам. Призыв к молодежи не вступать в вермахт, избегать трудовой повинности («Ваши руки и сердца понадобятся после войны для восстановления независимой Литвы»), С оккупантом до поры до времени мирное сосуществование. («Надо трезво оценивать обстановку»), но каждый литовец пусть помнит про Грюнвальд и будет наготове, как только сложится благоприятная политическая обстановка, преподать немцам урок истории. Гедиминас знал, что существует подпольная печать иного толка. Иногда рано утром на телеграфных столбах и стенах домов появлялись листовки, призывающие к вооруженной борьбе против оккупантов. Как-то Гедиминас даже в кармане своего пальто обнаружил листовку с лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Но и призывы фанатиков, веривших, что история повторяется, и других, не признававших компромиссов и видевших спасение нации лишь в кровавом сопротивлении, не находили отзвука в душе Гедиминаса. «Оба знамени стремятся к власти, и власть одних означает порабощение других». Правда, когда Гедиминас получил газетку от Туменаса и своими кощунственными рассуждениями вывел того из терпения, он и сам был не на шутку взволнован. Но только потому, что политическая игра может вовлечь в свой водоворот гимназическую молодежь.