«Как я завтра посмотрю им в глаза?»
Он остановился у какого-то двора, почувствовав, что едва держится на ногах от усталости. Повалиться бы в сугроб, как в детстве, когда уставал. Хоть на миг прильнуть спиной к скрипучему снегу, взглянуть глазами ребенка на зимнее небо. Но что подумают о нем эти два человечка, копошащиеся у своих саней? «Пьяный или шальной…» Нам никогда не удается остаться самими собой, мы боимся, что нас высмеют или причислят к безумцам. Двор бедного Нурока… Сам он портняжничал, жена держала крохотную лавчонку — бочка селедки, мешок сахарного песку, две полочки с дешевой мелочью. Простые, хорошие люди. Их уже нет. Только дом — деревянный, с большим неостекленным крыльцом — стоит как ни в чем не бывало. И провалившаяся в снег, изгрызенная лошадьми коновязь, к которой мужики, приехав в город, по привычке привязывают своих гнедых и сивок. Крестьянская инертность или верность идиллии? Тоска по тем, пропитанным дегтем и конской мочой базарным дням, когда, удачно продав свой товар, ты пил шкалик магарыча в комнате Хайки (за стеной жужжала швейная машина Хаима), а за дверью то и дело звякал колокольчик и, словно гуси в корзинах, галдели набившиеся в лавку бабы. Вываливался на двор распаренный, устав от шума, духоты и тесноты — ну и дыра! — но сейчас, когда все это безвозвратно утрачено, многое бы отдал, чтобы снова потолкаться среди корзинок, в которых кудахтали куры, трещали яйца, среди кислой овчины и соленых сермяг, и, вдыхая сельдяно-керосиновый дух, послушать бдительный дверной колокольчик.
«Эти люди заглянули сюда в поисках вчерашнего дня, — подумал Гедиминас. — Вот бы посидеть на их санях, которые, наверное, выстланы стеблями льна. Солома тоже сойдет, хоть она и не пахнет дымком овина. Все это — деревня. Солнце, поля, жаркое дыхание скотины в хлеву. Хочу хоть на минуту перенестись в деревню».
Он свернул во двор.
Мужик с женой копошились у саней. Повернувшись к нему спиной, они что-то упихивали под облучок, изредка перебрасываясь словом.
— Здравствуйте! — волнуясь, слишком громко заговорил Гедиминас.
Оба обернулись — Аквиле резко, а Пеликсас Кяршис не спеша, словно сомневаясь, стоит ли тратить время на такие пустяки.
— А-а, Гедиминас…
— Господин учитель… кум…
Все трое улыбались, силясь скрыть смущение.
— Приятная неожиданность, — буркнул Гедиминас, пожав обоим руки. — Признаюсь, не ожидал вас тут встретить. Пеликсас, ты ведь раньше вроде останавливался у дома Бергмана?
— Было дело… было… — промычал Кяршис, пряча лицо в поднятый воротник тулупа.
— Отсюда ближе до большака, не надо по булыжнику трястись, — вмешалась Аквиле, торопясь сменить разговор. — Привезли вот то да сё знакомым. Сам знаешь, город голодает. Даже за деньги не купишь, что надо.
— Службу заупокойную заказали. За Пранаса и Казюне, вечная им память, — добавил Кяршис. — Скоро полгода, как их немцы…
Гедиминас присел на краешек саней. Справа топтались Аквиле с Кяршисом, слева маячил заиндевевший круп саврасой лошади.
— Твой битюг?
Кяршис довольно осклабился: заметил-таки…
— Сбыл свою сивку, — похвастал он. — Слаба в коленках была. Этот саврас, правда, на одну ногу хромой — сухожилие растянуто, — но плуг потащит ровно спичку. И-эх, не калеку в такое время и не показывай: немец сразу заграбастает.
— Дешево удалось купить, — подхватила Аквиле. — Ехал через деревню обоз комендатуры. Пеле увидел, что лошадь хромает, заговорил с немцами. Полсвиньи — и саврас наш. И знаешь, кого на место этого савраса запрягли? — Аквиле радостно рассмеялась. — Вышло как в сказке, думай — не придумаешь. Наш Юргис проезжал мимо, свеклу вез из погребища. Немцы въехали с ним во двор, выписали квитанцию, выпрягли гнедка — и до свидания. Катре Курилка чуть деревню не оглушила своим криком. И к богу взывала, и к Адомасу, и к полиции, грозилась самому Гитлеру пожаловаться. На целый год хватит людям разговоров и смеху.
Кяршис усмехался половиной рта, принимая это за похвалу.
— Без умысла так получилось… — Он словно оправдывался. — Не мне, так другому бы своего савраса сплавили, у другого б забрали здоровую лошадь. В военное время не уследишь, что и как…
— Да, да. — Гедиминас машинально покачал головой. Сани были выстланы льняными стеблями, но они уже не пахли овином… — Рад, что вам везет. Наживаться, когда страной правят бандиты, не каждый умеет.
— Ты уж скажешь! — Аквиле стало не по себе. — Какая тут нажива, только и всего, что лошадь покрепче. Было бы мирное время, а теперь… Зерно немцам чуть ли не даром отдаем, на продажу мало и остается. Вот привезли килограмм-другой сала, масла, обменяли на ценную вещь. Не рубль, не марка, не пропадет…
Кяршис, где успевает, вставляет словцо, вторит жене. Ага, а как же: всем ясно, воевать вечно не будут. Поутихнет, а тогда пригодится каждая соломинка, которую с божьей помощью затащишь в гнездо. Ох, поскорей бы миновала гроза! Известное дело, и теперь жить можно, но стреноженный конь далеко не ускачет. Старые дыры латаешь, подправляешь то тут, то там, а надо бы новое строить. И глаз тянется дальше, за эти десять гектаров, — не грех раздаться вширь да вглубь, зверек и тот свою нору вглубь роет…
— Человек не лиса, не барсук, — степенно рассуждает Кяршис, он полон веры в себя. — Набить брюхо впрок — не все, надо детей на ноги поставить, позаботиться, чтоб было где пахать да сеять, когда вырастут.
Гедиминас не бывал в деревне с рождественских каникул. Уже тогда ему бросилось в глаза, как резко переменился Пеликсас после свадьбы. Потрескалась корка угрюмости, сквозь которую раньше не пробивались мысль и чувство. Он стал самостоятельней, все чаще бросал смелое суждение, все чаще ухмылялся, как человек, знающий себе цену. Даже громоздкое тело его стало легче на подъем, гибче. Несомненное влияние Аквиле. Но и самой Аквиле не узнать. Девушка, которая когда-то смотрела влюбленными глазами на звездное небо и считала, что лучше сгореть в пламени короткой любви, чем тлеть всю жизнь, исподволь превращается в заплывшую жиром бабенку, которая, не моргнув глазом, обменяла бы звезды на пшено, на корм своим курам.
«Глаза прежние. И косы, хоть и засунуты под шерстяной, по-бабьи повязанный платок. А вот ноги по колено увязли в гектарах Кяршиса. Теплое пальто новое, — наверно, выменяла на сало у горожанки. Под ним располневшее тело. Теперь-то ясно, почему Пеликсас так беспокоится, где ему пахать да сеять… Как мало нужно человеку для счастья».
Позднее он понял, что судит слишком строго, но теперь, в порыве неожиданной досады и разочарования, не удержался, чтоб не швырнуть камень в тихий омут.
— Как там Юлите Нямунисов, не поправилась? — спросил он, строго оглядев обоих. — Или не живет больше у вас?
— Как не жить, — откликнулась Аквиле. — Правда, есть желающие взять — девочка, хоть бог и обидел, работает как вол, и сноровка есть. Но нам самим нужна. Да и привязалась ко мне, уходить не хочет.
Гедиминас кисло улыбнулся.
— За два-три года вырастите для себя девку что надо.
Кяршис, не понимая насмешки, покивал головой: да уж, ума лишилась, но руки остались… в людях не пропадет.
— Несчастная семья. Родителей эсэсовцы убили, одну дочку испортили, она руки на себя наложила, другая с ума сошла. Марюс опять же… — Гедиминас пронзил взглядом Аквиле и обрадовался, что она вздрогнула, покраснела и стала поправлять узел платка.
— Зря они сразу же не выдали Фрейдкина мальчонку, все равно немцы дознались. — Аквиле отворачивается, смущаясь своих слов, но иначе выразиться не умеет. — Старшую-то, Генуте, они нарочно на глазах родителей и Юлите, чтоб не выдержали и показали, где мальчишку прячут.
Кяршис, соглашаясь с женой, неуклюже поводит шеей, вросшей в воротник тулупа. И-эх, известное дело, могли подешевле отделаться! Родителей, что и говорить, расстреляли бы — закон такой, но хоть девочки бы спаслись. Надеялись, что не найдут. Ведь тайник и впрямь с умом был устроен: под амбаром, лаз из закрома. А вот дознались…