– Вы сказали, чтобы я молчал.
– И это лучше. Когда вы говорите, все получается еще хуже, так уж лучше молчите. Вы молчали, когда с вами заговорил провинциал Штробель. И после того, что вы сейчас сказали, действительно вам лучше молчать. Вам нечего сказать, ваши слова – это то же самое, что и молчание: непокорность.
В комнате стало тихо, только из сада доносились удары мотыги и издали – крики индейских детей: патер Гонсалес закончил с ними занятия по катехизису. Супериор взял с полки бутылочку, в спиртовом растворе плавали какие-то растения, Симон засмотрелся на эти аккуратно расставленные ряды флаконов с лекарственными напитками и настоями, было известно, что супериор увлекается такими вещами. Отец Иносенс осмотрел бутылочку, откупорил ее, понюхал и твердой рукой поставил на стол.
– Херба матэ, – сказал он, – вы ведь знаете, что его называют иезуитским чаем, а я докажу, что он годится еще и на кое-что другое, а не только для питья… Я сам его с большой охотой глотаю по утрам, это хорошее слабительное… А вы, патерЛовренц, пьете херба матэ?
– Пью.
Теперь супериор взглянул, наконец, на Симона: – Куда вы уставились, – спросил он, – вы что, не можете взглянуть мне в глаза? Чего вы вдруг так заинтересовались моими бутылками, ведь это вас ничуть не занимает.
– Не знаю, о чем идет речь, reverendissime.[95]
– Ах, оставьте это reverendissime. Вы прекрасно знаете, в чем дело. Только подумайте: епископу из Асунсьона, который приезжал к нам на Троицу, какой-то доминиканский патер сказал… он сказал, что сами они, доминиканцы, domini canes [96], белые псы Господни, чем они и гордятся, а иезуиты… сказал он, черные волки, и вовсе не Господни. Я не мог поверить… человек не может поверить, сколько яда разлилось между нами, ведь все мы служители Божий, понимаете? Нет, ничего вы не понимаете, на нас клевещут, будто мы хотим обладать высшей властью, такой властью, как в парагвайских землях, они говорят, и тут можно только посмеяться, будто в наших владениях здесь спрятано огромное количество золота, они говорят, будто мы хотим владычествовать над людьми также в Испании, Чехии, Австрии, Польше, России, да, также и в Риме… будто сами не знают, кто имеет высшую власть – это Всевышний, они утверждают, будто мы в индейцах, которые сейчас сопротивляются им, желая, чтобы мы здесь остались, воспитали рабскую преданность… преданность, конечно, но не рабскую, верность Евангелию, а рабами их хотят сделать именно они, патер Ловренц… не надо кивать… я знаю, вы тоже так думаете, они превратят индейцев в рабочих, в рудокопов, сделают их поистине скотом, заставят работать по двенадцать-пятнадцать часов, как работают рудокопы в Австрии, дорогой патер Ловренц, мы сквозь все бури перенесли дух святого отца Игнатия за океан, прошли леса и пустыни, построили города, школы и храмы Господни, участвовали во многих войнах, а теперь мы кто? Черные волки?
– Все это, преподобный…
– Ах, оставьте это «преподобный», я знаю, что вы думаете – что правы мы, а не наши клеветники. Почему же вы тогда сомневаетесь, ширите сомнения, если знаете, что наше дело правое?
– Я вообще не сомневаюсь, но все же… я прибыл сюда в числе последних, и теперь мне уезжать в числе первых? Под давлением насилия… бандейранты, паулисты железными палками ломают индейцам кости, в Сан-Мигеле молодому гуарани отрубили руки, двадцать человек связали, как скотину, и увели на работы в рудники… Гуарани будут сопротивляться, они не покинут эти земли, будет страшное восстание.
– А вы?
– Что я?
– Что будете делать вы?
– В данный момент – пройду по усадьбам, мы попытаемся собрать как можно больше скота.
– А потом, что будете делать потом?
Симон взглянул в окно.
– Не знаю, – сказал он, – я об этом не думал.
– Потом будете воевать, сначала станете упрямо молчать, затем научитесь стрелять из ружья, из пушки, научитесь закалывать противника, будете убивать.
– Об этом я не думал.
– Того, до чего вы уже додумались, более чем достаточно, то, что сказали – неверно, а когда молчали – молчание было протестом. Человек свободен, он свободен для добрых деяний, он должен определиться в пользу добра, а не убийства… ну, молчите же. Что вы опять хотели сказать… не желаю ничего слышать. На хороший же путь вы встали – вызовете много горя из-за своего непослушания, из-за необоснованного сомнения…
Супериор Иносенс Хервер устало сел в плетеное кресло, заскрипевшее под его хилым телом, – апика, – подумал Симон, на апике мы уедем, откуда прибыли – в Страну Без Зла.
– Я думал, – медленно сказал супериор, – что вы возглавите наше хозяйство, может, со временем станете супериором, а сейчас вот размышляю над тем, что вас следовало бы отчислить из ордена – в таком, каким вы стали сейчас, орден и вправду не нуждается.
У Симона потемнело в глазах, на полке заплясали бутылки, старик, брат Пабло, все с большим рвением копал за окном землю, может, он копает себе могилу? – мелькнуло у Симона в голове.
– Вы никогда не думали о такой возможности, не так ли? Я же, как видите, подумал… А раньше полагал, что вы станете когда-нибудь предстоятелем в Санта-Ане. Вы человек образованный, преуспели в догматике и трактовке Священного Писания… вы не ленивы, это и вправду так… хорошо преподавали катехизис, подбадривали больных, причащали в любое время, когда этого хотели люди, конечно, вы чувствовали себя здесь счастливым, что-то подобное! Мы существуем не для того, чтобы испытывать счастье, мы его распространяем – счастье Евангелия… что вы думаете, зачем вас орден послал сюда… чтобы вы были счастливы? Христианская помощь не исключает послушания… что будет с ними, с индейцами? Ну что это за вопрос, неужели вы думаете, будто о них не позаботится Всевышний… может, считаете, что они всему научились, включая музыку, живопись – только вследствие вашего старания? Думаете, тут не было Его воли?… Сто и более лет тому назад сюда пришли наши братья из Испании, а затем и из многих других стран – из Франции и Бельгии, из Австрии и Польского королевства – и смогли превратить живущих в лесах язычников в людей, следующих Евангелию, знакомых с архитектурой, справедливым общественным устройством, музыкой и живописью. Неужели мне нужно вам, ученому схоластику, рассказывать о чуде по милости Божией, свершившемся на равнине между реками Уругвай и Парана?… если какой-то народ, а они называли себя гуарани, весь до последнего человека принял Евангелие, и только этот один народ, тогда как все другие племена и народы, имеющие иные названия, его отклонили… думаете, не перст ли Божий указал на него и не Святой ли Дух осенил народ, если гуарани в течение двух поколений прошли путь, по которому человечество шло тысячелетия – от жизни в диких лесах до строительства великолепных церквей, от охоты до архитектуры, от заклинания лесных духов до мотетто Кариссими[97]… Ну и если с ними издавна была милость Божия, почему бы именно сейчас они ее лишились?… Мы не можем определять того, что будет на земле… хватит, хватит, вы едва сюда прибыли – и уже хотите воевать… а куда подевалась покорность, послушание?… изгнание из ордена – это куда хуже, чем вы можете себе представить, хуже, чем сама смерть, наказание за неповиновение будет преследовать вас вечно, вам и присниться не может, каково это покаяние – до последнего часа, до последнего вздоха… Я предложу, патер Ловренц, чтобы орден по всем правилам исключил вас из своих рядов… если… если вы не захотите глубоко, по-настоящему продумать, в чем им не правы, не подчиняясь любому постановлению предстоятелей, и не молча, и тем более не с возражениями, а так, как нужно: чтобы постановление принять глубоко всем своим существом, каждой частицей своего тела, каждым вздохом своей души, каждым уголком своего мозга… понимаете?
Симону хотелось, чтобы отец Иносенс своей слабой рукой прижал его к груди, как тогда, когда он приехал. После этого ему легче было бы все это понять. Он понимает и сейчас, что должен покориться, сокрушить свое сердце, и сделать это самому. Орден хочет, чтобы он покорился, а сердце свое он должен сокрушить сам, орден этого делать не будет, ордену неинтересны его сомнения, орден Иисуса – за пределами его сомнений, больше его разума, больше Хернандеса Нбиару, его дочери Тересы и индейцев гуарани, орден бесконечно больше его страха перед возвращением в коллегиум, в холод туманного города, где о далеких странах ему будет напоминать только алтарь Ксаверия; дрожащие губы Симона что-то хотели сказать, он смотрел увлажнившимися глазами на отца Иносенса, на маленького человечка, сгорбившегося в плетеном кресле, в апике; он прибыл сюда издалека, из родных краев Симона Ловренца, где сейчас пахнет снегом, отец Иносенс устал, за окном брат Пабло копает могилу для них обоих, отец Иносенс уже давно все что нужно сделал со своим сердцем, сокрушил его, давно уже выкопал для него могилу, иначе бы он обнял Симона, и ему хочется его обнять перед отправкой в опасный путь, но он не смеет этого сделать и не сделает этого.