Он знал, что должен что-то сделать, чтобы нарушить эту царящую на поляне тишину, тишину, в которой эхом отзывалась какая-то непонятная фраза.

Он вздрогнул, вырвал саблю из ножен и воскликнул:

– Храни Господь Ее Императорское Величество Марию Терезию!

Однако рота в ответ молчит, надраенные пушки блестят в молчании, вороной конь с его теплым округлым брюхом шевелится под ним, но время как будто бы остановилось.

– Виват! – кричит он с поднятой вверх саблей.

– Deo gratias! [136]должен был бы сказать Люблянский епископ, который совершенно неожиданно оказался здесь, на поляне, после закончившейся под Лейтеном битвы. Но епископ тоже молчит, не произносит положенное «Deo gratias» или «Dominus vobiscum»,[137] и нет у него в руках ни золотой чаши, ни кадила, он просто стоит в отдалении, смотрит на него и едва приметно кивает головой.

– Здесь что-то не так, – думает капитан Виндиш, – что-то тут совсем не так, как надо, потому что все молчат. Он еще раз поворачивается к солдатам, еще раз восклицает: Виват!

И тогда солдаты громко кричат в ответ, мычат, как стадо коров: Четыре коровы, четыре коровы.

– Четыре коровы, четыре коровы! – эхом отдавалось у него в голове, капитан, раненный в сражении и более неспособный к воинской службе, получит четыре коровы. Если у него нет средств к существованию, о нем позаботится императрица Мария Терезия, она благодетельница по отношению к своим солдатам, капитан получит четыре коровы, чтобы как-то прокормиться, а в придачу к ним какую-нибудь избенку или хлев, поручик получит только двух коров, а обычный солдат пусть идет корове под хвост.

– Четыре коровы, четыре коровы! – эхом отдавалось у него в голове, точнее, в той ее половине, которая уцелела при взрыве, в том, что осталось от головы, четыре коровы, Deo gratias.

Виндиш проснулся. Он лежал на деревянном полу, на палатке, брошенной поверх помятой соломы, в углу комнаты стояла кровать, на стене висело распятие. Он смотрел на это распятие:

– Дорогой дядюшка, барон Леопольд Генрих Виндиш, – сказал он, – какой страшный сон мне приснился! Мне снилось, что я получу четыре коровы, и вся рота замычала. Я никогда не получу звания полковника, никогда, и ты, мой дорогой дядюшка, барон Виндиш, с презрением, с большим презрением посмотришь на меня и скажешь: «Ты – отставной солдат, ты – полсолдата, где твой глаз, где ухо, надеюсь, ты, по крайней мере, выиграл битву, в которой все это потерял, где же твои награды? Четыре коровы – это не четыре ордена».

Ему казалось, что Спаситель с креста смотрит на него без должного сочувствия. Он поднялся на слабых ногах и, спотыкаясь, подошел к окну, где еще оставался осколок стекла, тогда как большая часть окна была заделана соломой. В стекле он увидел урода с перевязанным лицом, там, где кончалась повязка, была видна не до конца зажившая кожа; в стекле отражалась щека, заросшая черной с сильной проседью щетиной, на него смотрел один, один-единственный лихорадочно блестевший испуганный глаз. Кто это, кто это? – он все еще не понимал, бодрствует он или это ему снится, гарцует он перед ротой на своем вороном коне или переправляется через реку.

– Катарина! – закричал он, сообразив, что Катарина поможет ему найти ответ на вопрос, что это за человек смотрит на него. Хлопает какая-то дверь, но Катарины нет. Он еще раз поворачивается к Распятому:

– Неужели у тебя нет милосердия? Если есть и если то, что я вижу, – правда, измени это. А если все это мне снится, разбуди меня.

Но Спаситель безжалостен:

– Ты не будешь полковником, – говорит он, – будешь пасти четырех коров. Что в этом плохого?

Виндиш завыл, заревел, как буйвол:

– Катарина, Катарина, сука добравская, почему ты не хочешь мне помочь?

Он проснулся, все еще продолжая выть.

– Кто там у тебя, Катарина?

Он подошел к двери и принялся изо всех сил стучать в нее, она была закрыта и не открывалась, он зарычал хрипло и тягуче, а ему хотелось, чтобы голос, как прежде, был раскатистым и звучал повелительно:

– Немедленно отзовись! – Но ответа не было.

Он упал на постель, охватил руками уцелевшую половину головы и заплакал; из его единственного глаза капали крупные слезы, четыре коровы, проклятье, четыре коровы.

Катарина посмотрела на хижину, ютившуюся на краю деревни.

– Снова кричит, – сказала она.

Была ночь, вместе с Симоном они некоторое время слушали крики и стоны, доносившиеся из хижины на берегу озера.

– Помоги ему, – сказал Симон.

– Не могу, – сказала она. – И так перестанет.

Крики и правда стали утихать и понемногу прекратились.

– Я больше не могу, – говорила она, – не могу. Я везла его на разных подводах, платила крестьянам его деньгами. Хотела куда-нибудь пристроить его, в какой-нибудь лазарет или приют для странников. Когда началась стрельба и появились первые обожженные и испуганные солдаты, весь лагерь разбежался. Я забрала его деньги, вокруг был полный хаос. Мы – в основном, женщины, повара, конюхи – ночевали подальше от лагеря. Потом я вернулась, он лежал в какой-то повозке, Клара его перевязывала, а ее венгр качал головой: «Конец, – сказал он, – ему конец». Ударила прусская пехота, все снова бросились бежать, раненых скидывали с санитарных повозок, чтобы они не мешали другим удирать, с перевязанной головой он упал с телеги, я потащила его в лес, утром пристроила в какой-то сарай. Мне казалось, что он умер, но вдруг он встал, взмахнул саблей, побежал по лесу и снова потерял сознание. Сюда я привезла его на телеге, больше уже не могу с ним возиться. Теперь ты ему помоги.

– Как?

– Так, как он сам хочет. Чтобы его больше не было.

– Этого я не смогу сделать, Катарина. Я ненавижу его, в нем сидит дьявол, но убить его я не смогу.

– Сейчас он ни живой, ни мертвый, – сказала она, – это хуже всего.

– Давай его бросим, – посоветовал Симон, – кто-нибудь его подберет.

– Никто его не подберет, – сказала она. – Он просил меня, чтобы я его прирезала.

Симон попытался погладить ее. Она оттолкнула его руку.

– Я больше не могу, – сказала она. – Убей его, убей, перережь ему глотку.

Симон отпрянул.

– Он упрятал тебя в тюрьму, превратил меня в полковую потаскуху, я ведь была потаскухой, его офицерской шлюхой, ты должен его убить. Прикончи его, – сказала она. – Его надо убить. Он сам этого хочет. Ни живой и ни мертвый. Избавь его.

44

Ее лицо стало суровым, словно лицо ангела с мечом. Колокольный звон заполнил пространство между озером и горами. Зазвучал над темной утренней гладью воды, под куполом неба, долетел до светлых скалистых гор. Звон разбудил озеро, закричали чайки; разбудил поле и лес, закаркали вороны. И поплыл вверх, в хрустальную тишину, туда, где на снег горных вершин, пронзая облачное небо, падал сноп яркого света. Это был сияющий конус, который видел церковный художник, когда писал на стене церкви свою картину: ангела с мечом, грешников, землю и небо. Перед глазами Симона сверкал этот конус, этот сноп света, а под ногами переливался красками весь земной мир. Он стоял рядом с церковью на берегу Штарнбергского озера, и на стене церкви в Фельдафинге была запечатлена зеркальная картина долины, которая простиралась внизу. Картина была порождена сновидением, а то, что Симон видел сейчас, было реальностью. По крайней мере хотя бы один раз сон стал зеркальным отражением реального мира, немного иным и все же тем самым. Мир, увиденный глазами человека, – на миг увиденный глазами человека, – был воссоздан рукой провинциального художника, его непослушной, неумелой рукой, которая хотела нарисовать то, что лежало там, за озером, вплоть до хрустальных гор, до светлого сияния, поднимающегося в небо и опускающегося из него. Эту струю света, что соединяет небо и землю – и то и другое, – увидел художник и захотел воплотить их – землю и небо. Колокольный звон замолк, стихли крики чаек, вороны опустились на поля и ветви деревьев. Но эта световая струя, эта небесная лавина, прорвавшаяся сквозь дыру в небесном куполе, этот обвал вниз и этот зеленый взрыв, устремленный вверх, – куда они должны были дойти? Как на стенной росписи, туда, к Святому Духу и Богу Отцу? От Духа – птицы, изображенной в самой верхней части картины, – исходит свет, сияет сквозь корону, которую с двух сторон держат Бог Отец и Бог Сын. Они сидят наверху, каждый на своем престоле, так, как сидят короли, на них голубые мантии, в таких ходят князья, в руках у них скипетры, какие привычно видеть в руках у епископов, друг против друга сидят Отец и Сын, Бог и Бог, и держат в своих руках корону мира, сквозь которую льется небесный свет. Льется сквозь небо, сквозь корону, сквозь облака и падает на двух ангелов с большими опущенными крыльями. Ангелы стоят на земле. У одного из них в руках меч, у другого – щит, они стоят на земле, но освещены светом, который струится с небес, всей своей тяжестью падает с небес на землю и на них. А вокруг них и над ними – убогие нагие тела смертных людей, праведников и грешников, они подобны муравьям и так же суетливо и упрямо, как муравьи, карабкаются по лучам света вверх, к Богу Отцу, и Богу Сыну, и Богу Святому Духу, они поднимаются вверх, оборачиваются, падают, множество убогих тел, голых тел падает вниз, стремительно летит вниз по струящемуся с небес потоку света; унесенные с земли страшным взрывом, одни летят в головокружительную бездну, другие валятся назад, на землю, к ногам двух страшных ангелов. И снова поднимаются, выпрямившиеся, с поднятыми, устремленными к небу руками, а потом, все более скорченные, скрюченные, превращаются в шары, вертящиеся в пустом пространстве между небом и землею. Ангелы стоят на тверди, расположенной между небесами и миром, который лежит у них под ногами. А еще под их ногами – Смерть. Смерть, которая у немцев выступает в облике мужчины, не так, как у нас, ведь у нас Смерть – женщина; провинциальный художник изобразил Смерть на коне, нарисованная им Смерть держит в усталых руках косу, косой, которая время от времени вырывается из ее усталых рук, она уничтожает все новые и новые жизни; у живописца Смерть сидит на дряхлой кляче, костлявые ноги Смерти пришпоривают заморенную лошадь, копыта которой увязли в тяжелой грязной земле. И Симон при виде этой наивной картины, копии каких-то старых мастеров, понял, что означает свет, льющийся на горы, этот поток, идущий с небес и одновременно вырывающийся из земли ввысь. В этом водовороте света по этому лучу поднимаются, а потом падают души, которых мы не видим. Так при взгляде на свет над озером он понял то же самое, что уразумел художник, поставивший у стены свою лестницу. И внезапно он ощутил, что это подобно состоянию между сном и бодрствованием. В часы своей провидческой бессонницы он узрел и понял: все время здесь и все время с нами находятся души, наши души и души других людей, души умерших и души еще не рожденных. Все это существует одновременно, все существует здесь и сейчас. И сон нам дан только для того, чтобы мы не осознавали этого постоянно, чтобы на время позабыли об этом. Тот, кто владеет даром бдения так же, как он, Симон, тот сознает, что означает этот свет, струящийся из-под купола неба, льющийся на землю потоком оттуда, где царит вечное бдение и вечное понимание всего. На землю, накрытую куполом неба, на землю, где нет ничего, кроме смерти.

вернуться

136

Deo gratias (лат.) – благодарение Богу.

вернуться

137

Dominus vobiscum (лат.) – с вами Бог.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: