Виндиш подумал, как было бы хорошо, если бы рядом был кто-то, кто не связан с армией, кто не ранен в бою, как ранен он сам, кто-то, кого не покинули так, как все покинули его в этом заброшенном крестьянском доме на берегу озера. Он не захотел остаться в лазарете, не хотел слушать стоны, видеть оторванные руки и ноги, ему хотелось выпутаться из этого самому. А теперь он желал, чтобы рядом был кто-то, кто пожалел бы его. Он подумал о Катарине, дочери Полянеца, которая сейчас, вероятно, преклоняет колена в какой-нибудь церкви. Пожалуй, было бы хорошо, если бы рядом была Катарина, ведь он воспитал из нее очень удобную спутницу, так что постепенно даже полюбил ее. Хотя все это время, проведенное с ним, она чувствовала себя офицерской шлюхой, каковой, по сути дела, и была. Он превратил набожную паломницу в женщину, вполне подходящую для постели, кухни и развлечений, но по ночам она часто плакала, потому что перестала быть набожной паломницей, а превратилась в то, во что превратилась, и потому, что с ней больше не было этого ее ученого монашка, который сейчас мерзнет от холода и заживо гниет в ландсхугской тюрьме, бормоча себе под нос свои молитвы и поучения. На мгновение ему пришло в голову, что тот прусский снаряд, который разорвался перед ним, прямо под ногами его прекрасного и несчастного вороного коня, и который в клочья разнес кишки из его округлого брюха, его широкую грудь и разорвал его сильные ноги, что этот снаряд, возможно, был карой, ниспосланной ему одним из тех ангелов, которые, скорее всего, путешествовали вместе с паломниками, над ними, набожными людьми, – наказанием за то, что он сделал с Катариной и ее ученым монахом. Это пришло ему в голову только на мгновение, он вспомнил, что, в конце концов, она сама ему отдалась, она с давних пор им восхищалась, с тех пор, как он приезжал в добравскую усадьбу, поэтому она и легла с ним, и в его постели ей было совсем неплохо. А иезуита следовало убрать с дороги. Разумеется, эта женщина могла бы теперь помолиться за него, могла бы замолвить за него словечко перед этой их Золотой ракой или аахенскими пеленками. Может быть, и ему самому следует помолиться, наверное, он еще помнит какую-нибудь молитву. Только вот о чем молиться? Когда он был в церкви со своими солдатами, когда их перед уходом на войну или перед битвой благословлял полковой священник или какой-нибудь епископ, оказавшийся под рукой, он просил у небес победы, воинских почестей и славы, победоносного возвращения. А о чем ему молиться сейчас? Что это ему даст, что может вернуть ему красивое лицо, зрение и слух? Разве у него появится новый глаз и новое ухо? И все-таки он внезапно опустился на колени: Пресвятая Богородица, помоги человеку, который пал и хочет подняться. Святой Христофор, покровитель странствующих и защитник нашего полка, помоги мне… в чем он должен ему помочь? Дальше у него не получилось. Здесь не могли помочь ни почести, ни слава, ни молитва, ни проклятие. Капитан Виндиш снова обхватил руками свое лицо – ту часть лица, которая у него сохранилась, – и, стоя на коленях возле постели, зарыдал. Отчаянно и без слез.

Тихим ноябрьским утром олень вышел из лесу, остановился на опушке и направился по лугу к ограде. Симон Ловренц с ледяным лицом подошел к дому, в котором находился тот, кто уничтожил все, что он однажды имел в жизни. К дому, где был тот самый искуситель, соблазнитель и сводник; наверное, он много раз видел поутру, как Катарина сидит на корточках, обнаженная, и раздувает угли в погасшем за ночь очаге, видит ее такой, какой лишь однажды, в одно счастливое утро своей жизни, видел он сам. Он пытался вспомнить, как выглядит красивое лицо Виндиша под павлиньей шляпой, его полное тело, перепоясанное яркими шелковыми лентами, он видел его таким, каким увидел его когда-то давно недалеко от Беляка в Каринтии, возле какого-то моста через неизвестную речку, где он въехал в его жизнь на вороном коне, на котором сидел, гордо выпрямившись; ноги в шелковых подвязках были плотно прижаты к широким бокам вороного коня, в то время как он, Симон Ловренц, стоял в мокрой высокой траве и слушал его полные слепого бешенства, бессмысленные крики. Именно тогда он появился на его жизненном пути, и Симон Ловренц ни минуты не сомневался, что эта встреча была знамением, которое определило ход его жизни, хотя сам он в то время этого не знал, не мог знать, пока пред воротами доминиканского монастыря не получил удара по голове, кляпа в рот и цепей на ноги. И теперь, теперь помимо всего прочего он знал, что, когда его пинали и избивали, как бродячего бешеного пса, когда он, связанный, просил воды, всего один глоток воды, тогда этот козел, этот павлин, этот красивый и подлый капитан своими волосатыми руками раздвигал Катаринины ноги и проникал в нее, в половое отверстие, в липкое отверстие, открывающее дорогу в ад, ложился на нее своим огромным животом, обдавал ее своим пьяным дыханием, в это утро и много раз потом смотрел, как она раздувает угли, чтобы сам он мог встать в уже согревшейся комнате, и что Катарина могла, должна была умывать его после пьянки и вдыхать запах его утреннего пота. Женщину, с которой он хотел дойти до высшей ступени познания, ту, которая была чище и милее всех, которая в прежние времена краснела от одного его взгляда, все это он, капитан, мешок с мясом и вином, липкой слизью и человеческим смрадом, все это он втоптал в грязь, все это присвоил себе, даже ее душу. Осталась одна похоть, пять пальцев из притчи о похоти, распутный взгляд, потное прикосновение, грязь, способная запачкать даже чистое сердце, слюнявые поцелуи, смердящий грех разврата. Виндиш, похотливое животное, воплощение дьявола, вверь свое сердце, – сказал он, – капитан Виндиш, вверь свою душу Всемогущему Богу.

Отворив дверь, он увидел совершенно неожиданную сцену. Виндиш стоял на коленях возле постели, с головой, прикрытой одеялом, его руки бессильно висели вдоль тела, он был совершенно неподвижен, и Симону Ловренцу показалось, что это труп, он едва ли не с облегчением подумал, что этот человек мертв и что ему не придется его убивать. Однако холодная злость все равно гнала его вперед, он вытащил кинжал из-за пояса и поднял руку. – Если он жив, – подумал Симон, – я его заколю, перережу горло дьяволу, притворяющемуся ягненком. Когда крупное тело Виндиша пошевелилось, он уже хотел замахнуться, он замахнулся, но невидимая сила схватила его руку, приготовившуюся к смертельному удару, и удержала ее в воздухе. Может быть, ему захотелось прежде увидеть его лицо, страх в его глазах, может быть, и вправду неизвестный ангел – ибо очевидно, что и такого злодея, как Виндиш, сопровождает какой-то ангел, – может быть, неизвестный ангел остановил занесенную руку. В этот момент стоящая на коленях фигура откинула одеяло, Виндиш выпрямился, хотя и не встал с колен. Он молитвенно сложил руки и начал что-то бормотать. Было видно, что он действительно молится, однако в этом бормотании можно было различить только отдельные слова о Деве Марии и святом Христофоре, покровителе краинского полка. Симону пришло в голову, что капитан уже и так наказан, подумалось, что не может же он убить человека во время молитвы, несмотря на то что это воплощение злодейства и распутства уже давно пора отправить на тот свет, коль скоро его не отправил туда прусский снаряд, прилетевший именно с этой целью. Однако человеческие судьбы, определяемые волей Господа, куда сложнее, чем мог предположить в этот миг Симон Ловренц, хотя он и был таким ученым схоластиком. Капитану Виндишу не была суждена смерть ни от прусского ядра, ни от его кинжала, нет, сейчас острое лезвие еще не представляло для него опасности. Когда стоявший на коленях человек, оторвавшись от молитвы, оглянулся, ужас обуял не его, ужас охватил Симона Ловренца. У капитана Виндиша отсутствовала половина лица, от правой его половины остался какой-то кроваво-синеватый ком – смесь кожи, мяса и сухожилий, к которым прилипли белые нитки и лохмотья от повязок, вросшие в то, что когда-то было лицом. Вторая щека поросла щетиной, под ней были остатки некогда ухоженной козлиной бородки. Глаз, смотревший на него из-под молитвенно сомкнутых ладоней, был полон слез, крупные слезы текли из этого единственного глаза по заросшей щеке, и губы, которые были как-то странно перекошены, губы эти открылись, и откуда-то из горла донеслись слова молитвы и проклятия одновременно:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: