В соседней ложе под креслом № 3 лежало то, что стоило дороже золота, — там лежало счастье. Надо было только доставить завтра портфель к фрау Хеншке.

Ева и фрау Хеншке договорились на четыре часа следующего дня. В три часа я должен был зайти в театр, взять у Мюке портфель и в половине четвертого передать его Еве в кафе «Ринг». Сделать это будет нетрудно. По всей вероятности.

Была ночь, что-нибудь около половины второго, и Ева сидела тут, рядом со мной, совсем близко. Она сидела поразительно тихо. Можно было подумать, что она умерла, так тихо она сидела. Можно было подумать, что она смотрит захватывающий и яркий спектакль, так тихо она сидела.

— На сцене никого, — сказала она шепотом. — совсем никого.

Я молчал.

— Странно выглядит сцена без людей. Никогда раньше я ее такой не видела.

— Теперь мы тоже можем мысленно разыграть какую-нибудь пьесу. Что бы ты хотела сыграть, Ева?

— Комедию. Яркие шелка, смех, кринолины, веселая болтовня, любовь и все такое…

— Все, чего у нас нет…

— Да.

А мне мерещилась на сцене другая пьеса: «Машина страха». Она разбрызгивала страх, как пульверизатор распыляет духи. Обслуживали ее серые военные рабы, дождь страха моросил не переставая, и тот, на кого падала капля, превращался в пепельно-серую измученную тварь.

Прошла минута, и Ева снова заговорила.

— Я давно не была в театре. Последнее время здесь ставили «Фауста». Я читала афиши.

— Оперу Гуно.

— Ага. Ты ее знаешь?

— Немного, со школы.

— Там было ведь что-то такое: «Остановись…»

— Фауст ищет счастье, ищет то мгновение, когда он будет вполне счастлив, так что сможет сказать: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». Что-то в этом роде.

— Ты когда-нибудь был счастлив?

— Не знаю.

— Может быть, счастье — противоположность страха.

— Почему?

— Может быть, человек счастлив, когда не испытывает страха.

— Может быть…

— Может быть, счастье действительно мгновенно. Я не могу себе представить, что можно быть счастливым всю жизнь. А ты?..

— И я не могу. Тут надо, чтобы все было одно к одному, чтобы были и любовь, и успех, брак, дети, деньги…

— И надо, чтобы человек это замечал.

— Ну, это уж кто как чувствует.

— Да.

— Но свои чувства нельзя вечно держать на точке кипения. Это как с любовью. В молодости любовь бьет через край. Потом вступаешь в брак, любовь делается спокойней, но зато к ней присоединяется дружба. А когда оба состарятся, действительно может получиться какое-то сходство, общность существования у двоих людей. Но в романах все та же старая ложь. Там вечно пишут о безумной любви… Скучно.

— Ведь есть еще другая, особенная любовь.

— Не будем о ней говорить.

— Не будем.

Мы смотрели на пустую сцену, потому что там был хоть какой-то свет. Всегда смотришь туда, где свет или движение.

Может быть, говоря о другой любви, она имела в виду нашу? Была ли это любовь? Меня не трогали определения. Я говорил вообще, так сказать, принципиально, а она имела в виду частное — самое что ни на есть частное в самом что ни на есть типическом. Она была женщина. Я слышал ее тихое дыхание. Я чувствовал тепло ее тела, ощущал его, хотя она сидела за полметра от меня, не ближе.

Я взял ее по-мальчишески жесткую руку. Сначала она хотела отдернуть ее. Но потом ее рука осталась в моей. Больше того, она как будто почувствовала себя там довольно уютно. Она обмякла, разжалась. Мне пришло в голову сравнение с маленьким зверьком, удобно устроившимся у меня на ладони. Я услышал Евин голос, очень тихий, почти робкий.

— Ты не думаешь, что есть и другая любовь?

Я чуть дышал.

— Может быть, и есть, Ева.

— Я думаю — есть, — сказала она просто.

Я притих. Это было сладостное и пламенное мгновение и такое прекрасное, как никогда раньше. Ее дыхание стало чуть слышнее. Снаружи было совсем тихо, ни единого выстрела.

— Все это какое-то странное наваждение, — сказал я.

Под нами я видел бесконечные ряды пустых стульев. Я все снова и снова подозрительно вглядывался, не сидит ли где притаившийся человек. Вдруг резкий луч света проник через открывшуюся дверь. По боковому проходу зрительного зала шел человек с потайным фонарем. Я увидел близко от себя белое неподвижное лицо Евы, которое на какой-то миг блеснуло во мраке, словно вынырнув из воды. Человек с фонарем поднялся по маленькой лесенке на сцену, посветил вокруг, прошел через всю сцену и исчез, кашляя и кряхтя.

— Что ты имел в виду, когда сказал: странное наваждение?

— Ну да все, что вокруг, — весь мир, воздушную тревогу, нашу группу, продуктовые карточки и страх. И среди всего этого мы с тобой здесь в ложе.

Ее рука шевельнулась в моей. Она отодвинулась. Но потом опять приблизилась, взяла мою руку и подняла к своей груди. Я ощутил мягкую округлость и чуть слышное биение сердца.

— И еще многое, кроме того, что ты перечислил. Еще многое, очень многое. — Она сказала все это почти однотонно, почти беззвучно. И прибавила: — И это мы не должны забывать.

— Ты права.

— Такие люди, как ты, легко это забывают.

— Возможно.

— Мы забываем оттого, что живем в вечных муках и страхе, и к тому же нам так часто приходится соблюдать осторожность.

— Мы ни на минуту не должны забывать об осторожности.

— Нет! Я так не могу. Я не могу жить вашей холодной рассудочной жизнью, вечно в страхе, вечно настороже. Я хочу жить, жить по-человечески, понимаешь? — Она отодвинула мою руку, нагнулась ко мне, всматриваясь в мое лицо.

— Говори тише, Ева.

— Говори тише! Хватит с меня этого, иногда я чувствую, что мне опостылело говорить тихо, быть осторожной, расчетливой, жить в страхе. Опостылело!

— Ева, слушай, большинство людей несчастны потому, что слишком многого ждут от жизни. Бывают невезучие поколения. Наша жизнь до конца пройдет под знаком войны. Безумие вместо разума. Мы хотим это изменить. Верно?

— Неужели ты меня не понимаешь? — ее маленькое личико белело около меня. Она напряженно всматривалась в мое лицо.

— Ева…

— Неужели ты не хочешь меня понять?

— Я тебя понимаю, ну конечно же, понимаю, но…

— Ах, оставь свои дурацкие нравоучения. Я все ото сама знаю. Но то, о чем я говорю… это больше, это касается нас, тебя и меня. Но на это ты не реагируешь. Ты жесток, Дан.

Тут мы услышали отбой. Это освобождало нас. Немного спустя в дверях ложи появился Мюке. В руке у него был карманный фонарик. Мюке ухмылялся во весь рот.

— Ну, как провели время, хорошо?

— Ты бы нам позавидовал, чертенок, — ответил я.

— Еще бы, — невозмутимо заметил он и повел нас по каким-то коридорам и лестницам.

Мы ушли из театра через служебный вход.

— Приходи сюда завтра днем, в три часа, после репетиции, — шепнул мне Мюке, когда мы стояли на освещенной луной улице. — Я отдам тебе портфель.

— Хорошо. Спасибо.

Ева уже прошла немного вперед. Фонари светили синим светом, и асфальт поблескивал там, где не был поврежден сотнями осколков.

Мы молча шли по улицам.

Потом я сказал:

— Я, конечно, понимаю тебя, Ева.

— Пожалуйста, оставайся при всех своих добродетелях!

— Так, значит, завтра в кафе «Ринг», — сказал я, — В половине четвертого я принесу портфель.

— Ладно, — угрюмо отозвалась она. — И мы, как и полагается, будем соблюдать осторожность.

Я посмотрел ей в лицо. Лицо у нее было замкнутое и холодное.

— Да, — сказал я, повернулся и ушел.

4

три часа ПЯТНАДЦАТЬ минут

Напротив, на колокольне, стрелка на освещенном циферблате медленно подвигается вперед. Большой город спит. Спят прокуроры и преступники, дети и учителя. В домах по обеим сторонам улицы за спущенными шторами спят семьи, им снятся тревожные и счастливые сны.

Дождь усилился. Я вижу косые полосы воды на фоне ближайшего уличного фонаря. Дождь барабанит по кузову лимузина, где я сижу в напряженном ожидании.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: