С одним я тут разговорился по-дружески, он, правда, не ученый, а музыкант — эти люди искусства народ более легкий, идеология у них хромает на все четыре ноги, но зато они хоть способны понимать других. Зовут его Тесьминовым. Он, кажется, в своей области спец, и не из последних. Мы лежали рядом на пляже и по голому своему положению разговорились начистоту. Помыкался он в эти годы тоже порядком, правда, все больше «спасаясь», но народишка перевидал достаточно и, как человек наблюдательный, понаторел. Разумеется, в первую голову атаковал меня насчет «личной жизни».
— Вы совсем не признаете личной жизни?
— То есть как же не признаю?
— Да у вас, коммунистов, все — коллектив, пролетариат, общественность, астрономические величины, а личная жизнь — это что-то, по-вашему, очень маленькое.
— Одно другому не мешает,— отвечаю.
— Вот в том-то и дело, что зачастую мешает!
— Тогда это хужее…
Он так сразу и обволновался:
— Нет, право, ответьте мне просто, как человек человеку: считаете ли вы возможным часть своей души отдавать не обществу, не коллективу, а одному лицу, любимой женщине, скажем? Даже не часть души, а большую часть, всю душу? Представляете ли вы себе такой случай, когда любовь свяжет вас всего, когда творить, думать, работать вы сумеете только во имя ее?
— Нет, не представляю.
— Однако это возможно? Ведь случаи такие бывали, а следовательно, и теперь могут быть?
— Если бы так случилось, я, любя одну, что вполне естественно, но вместе с тем сознавая себя членом коллектива, членом своего класса, своей партии, легко сочетал бы это «во имя», делая для того и для другого свое дело. Ведь любовь — радость, ведь она творящее начало, я так понимаю. С любимым товарищем труд кажется легче. В чем же тогда коллизия?
Он ответил мне почти с ожесточением:
— В том, что не всегда любимый человек может быть вашим товарищем. В том, что любовь не справляется с метрикой, партийным билетом, с классовой родословной. В том, что в один не прекрасный день вы увидите, что любимый человек — чужой вам во всем или, напротив, что свой во всем человек — не любим уже вами. И вот вы тогда должны делать свое личное счастье, спасать свое личное счастье, вы не сумеете во имя партийной или какой-либо иной дисциплины, во благо общества жить с этим человеком, а если останетесь жить, то труд ваш будет безрадостен и, следовательно, бесплоден. Вы перестанете быть общественно-полезным человеком. Тогда как — выкидывать вас из партии? Признать антиобщественным элементом? Но разве это выход? О, если бы любовь была только половым влечением! Тогда все устраивалось бы очень просто. Мы могли бы выбрать себе под масть, даже не мы, а, если угодно, особая комиссия по увеличению народонаселения. Но это не так, вы знаете, что это далеко не так! Любовь ничему не подчиняется. Вот вы, молодой ученый, врач, коммунист, человек новой формации, трезвый ум, а вы можете сказать уверенно, кого изберет ваше сердце? Однажды вы полюбите пустую барышню или умницу, но из иного мира — и вот начнется путаница, все полетит вверх тормашками, вы не успеете очухаться, как вас всего вывернет наизнанку. Разве среди вас же не было таких примеров? Вы скажете, что на то есть у человека сила воли, закаленная дисциплиной? Хорошо, вы сумеете взять себя в руки. Ну а дальше что? Хватит у вас сил отказаться навсегда от личного счастья?
Я уже сейчас и не помню, что он говорил еще, но все сводилось к тому, что вопрос личной жизни, личного счастья очень серьезный, больной вопрос — и теперь, когда мы перешли к мирному строительству, требует разрешения в первую очередь.
С этим я, пожалуй, с ним согласен. Черт возьми, мне что-то не приходилось об этом задумываться, но, конечно же, институт брака, хотя бы гражданского, в том бытовом укладе, в каком он сейчас продолжает находиться, безусловно нежизненен и требует иных форм. А любовь… грешный человек, я всегда думал, что влюбляться должно быть, очень весело, а любить — большое счастье, да ведь на ходу этого не испытаешь, а отдыхаю я в первый раз за эти девять лет. Поживем — увидим. Только зачем все-таки так много внимания уделять любви? Тесьминову она, как видно, шибко насолила.
Тут к нему неравнодушна одна наша — Ольгина, хорошая работница, беспартийная, но из тех, что добротнее иной партийной. Жаль мне девку, замучает он ее своими любвями, слишком уж он путаный. А ведь с первого взгляда — здоровый парень. Вот что значит — старая косточка. Только я на этот счет слаб, честно говорю, не пробовал — тебе виднее, ты человек женатый — разберись-ка сам да вразуми меня, неуча. На этом кончаю.
С коммунистическим приветом,
Советская служащая, машинистка, Евгения Петровна Вальященко — сослуживице Гладышевой в Москву
Деревня Кореиз, 17 мая
Ну, милуха, я до того загорела и раздобрела здесь, что меня не узнаешь. Совершенная арапка. И с ужасом думаю о том, что мне придется снова возвращаться в Москву, садиться за свою машинку и видеть перед собой ежедневно вислоухого.
Дни бегут чертовски быстро. А с каждым днем все новые знакомства — так много любопытного! Я сняла комнатку за пятнадцать рублей в месяц у извозчика-татарина — он очень веселый, вечно скалит зубы, и жена у него тоже очень веселая, в комнате чисто, в саду созревают черешни. Окна мои выходят в сад: просыпаюсь в шесть часов утра — и прямо через окно в сад — умываться, вытираюсь и смотрю на Ай-Петри — он передо мной. Пью молоко из-под коровы парное. В детстве терпеть его не могла, а теперь обожаю.
Наша деревня рядом с Ай-Джином, бывшим имением Николая Михайловича. В его дворце теперь дом отдыха союза металлистов, а в дальних флигелях — совхоз. Там сдаются комнаты частным лицам — там же я столуюсь у моей приятельницы — Сонечки Перовой. Она замужем за бывшим заведующим винным складом — муж ее в отъезде,— она дает обеды. У нее целая история тут вышла, настоящий роман, только об этом после.
В нее влюбился теперешний заведующий — очень красивый, Игорь Константинович, из бывших,— ты понимаешь? Об этом все говорят. Она его ревнует. Он пропадает у нее целыми днями. Я их должна мирить ежедневно. Это тоже очень весело!
Сонечка мне о нем рассказывает — я даже и не знала, что есть такие мужчины… Только об этом после.
Представь себе, он… Нет, я тебе этого не расскажу.
Мы с ним подружились, конечно, без всяких ухаживаний. По-товарищески. Каждый вечер пьем вино — он носит очень хорошее из своих подвалов. Учил меня целоваться — одним языком…
Днем после обеда все спят, называется «мертвый час» — отвратительное время. Я валяюсь и читаю Данилевского {6} из библиотеки. А после чаю, в четыре часа, иду в «Кириле» на теннис. Там у меня тоже завелись знакомые, все интеллигентные люди. Со мной играют две барышни — врач и агроном, они из новых, обе некрасивые, но ничего — славные, все время смеются. Четвертый партнер — Сандовский, знаешь, наш — член правления. Есть еще три-четыре из молодежи, а остальные все почтенные, седовласые старцы. Надо их только видеть, когда они гуляют или на пляже! Моцион двухсотлетних.
Да! Еще тут живет писатель Пороша. Слыхала, должно быть, из «попутчиков»? {7} Я его не читала — понять ничего нельзя, но он знаменитый и очень забавный. Такой белесый, в круглых очках. Мы с ним встретились в парке. Он остановился передо мной и говорит:
— Вам, конечно, не скучно?
Я засмеялась и отвечаю:
— Нет, не скучно.
— А мне скучно,— говорит,— пойдем вместе гулять.
Так и познакомились. Про детство свое рассказывал — чуть от хохота не умерла.
— Очень я тогда врать любил,— говорит.
— А теперь нет?
— И теперь люблю.