P. P. S. Не забудь рецепт прислать от пятна — очень беспокоюсь.
Ученый-агроном Наталия Максимовна Думко — врачу Надежде Ивановне Ольгиной (записка, переданная за табльдотом [3] в «Кириле» 11 мая)
Обратите внимание, Тесьминов снова отсутствует. Я возмущена. А вы? Здесь кроется какая-то тайна — предлагаю установить планомерный розыск. Я уже предлагала кое-что. Действуйте! Единственный интересный человек — и тот исчез. Безобразие!..
Н. И. Ольгина — Н. М. Думко (на обратной стороне записки ответ Ольгиной)
Я согласна. А как же теннис? Откладывается? Я атакую соседа справа — он болтлив и любопытен — разнюхает. Не кажется ли вам, что мы похожи сейчас на провинциальных барышень, ловящих кавалеров? Это даже забавно.
Профессор Михаил Андреевич Угрюмов — жене Марии Васильевне Угрюмовой в «Ай-Джин»
Москва, 12 мая
Марисенька, Марисенька, опять ты меня мучаешь. Ни слова, кроме странных телеграмм. Я нервничаю почему-то со вчерашнего вечера невозможно.
Дорогая моя, так много как будто говорили обо всем, много путей намечали. Знаешь, что я могу дать, знаю, что ты мне можешь дать. Зачем же опять мучаешь молчанием и тревожными телеграммами? Хоть двумя, тремя словами давай знать о себе и о детях, аккуратно присылай хоть две-три строчки. Если же мучаешься, если не в силах справиться со своими терзаниями — брось все и приезжай — попробуем вместе как-нибудь еще раз найти лучший исход.
В прошлом году я говорил тебе, говорю и сейчас — у тебя все данные, чтобы быть счастливой женщиной,— сумей ею быть.
Писать не могу больше. Измучен, устал, путаются мысли. Одного прошу — пожалей себя, меня, малышей. Целую.
P. S. Сейчас думаю, как нехорошо, как глупо было тебе ехать в Крым.
Из записок Антона Герасимовича Печеных
«Кириле», 12 мая
Чтобы не забыть: отвратительный подают нам к чаю шоколад. Откуда только выкопали? Определенно, заведующий — жулик. Мне передавали за достоверное, что он все тащит к жене заведующего винным складом, который теперь в Москве. Она тоже не дура. Живет в Ай-Джине, держит столовников — кормит их на казенный счет. Недавно видел ее на пляже — костистая, но все же недурна, сознаюсь, особенно со спины. Третьего дня рассказывали — устроила ему истерику — всю ночь не давала спать профессору Кашкину (он с супругой для удобства живет не в санатории, а во флигеле ай-джинском). А почему истерика? К любовнику, видите ли, приехала невеста! Потеха! Вообще, чего не делается!
Мне тоже еще эти барышни две — агрономша и докторша — надоели до смерти. За столом через каждые два слова смеются. Какой может быть отдых после этого? Теперь у них тема — Тесьминов. Прямо противно! А я до него докопаюсь! Тип, несомненно, подозрительный. Я этих красавчиков знаю. Особенно они отвратительны, если выглядят моложе своих лет (несомненно, признак легкомыслия). Поселился этот музыкантишко тоже в Ай-Джине, хотя совершенно один, но вот, представьте, не пожелал жить совместно с другим отдыхающим. Тут, безусловно, нечисто! Может, и мне удовольствия нет ночевать сам-четыре. Однако мирюсь.
Говорят, будут вскорости москиты кусать, но самое поразительное и достойное быть отмеченным то, что кусая пребольно, остаются невидимы для невооруженного глаза. Sic! [4]
Молодой ученый, врач Василий Савельевич Жданов — товарищу, врачу-венерологу Федору Константиновичу Курдюмову в Ленинград
«Кириле», 16 мая
Ты уж на меня, братишка, не серчай за долгое молчание — сам знаю, виноват. Обленился вконец — пожалуй, только во вред мне отдых.
Лежу на камушках голый, жмурюсь на солнце и не пойму — откуда у меня такие дурацкие мысли: будто вот сейчас встану и пойду домой чай пить, а дома меня ждет жена и похожа она на нашу фельдшерицу Анчутину.
Или еще этакое: никаких КУБУ {5}, диспансеров, здравотделов, клиник, лабораторий нет, городов тоже нет — а кругом дичь, пустыня, море — и слов никаких человеческих не знаю — только мычу, нюхаю воздух — смолой пахнет, солью,— силища в мускулах лошадиная, кажется, прыгну — саженей пять перемахну. Чепуха, конечно,— а вот до того приятно, что сказать нельзя. Много у нас все-таки звериного осталось — чуть ближе к землице, к солнцу, как тотчас же всякие там культурные навыки к черту. Хотя что же там говорить — поскреби меня, тебя, других наших ребят — дикари. И очень я этому рад — дикарь прежде всего рационалист, безбожник, у него все на потребу. Вот мы и культуру тоже к себе приспособим, а фетишей, отвлеченности, идеализм — к черту. В этом наша сила. И вовсе это не цинизм — в цинизме всегда большая доля рисовки, упадочничества,— а напротив, вера в себя. Разве дикарь может быть циником? У него нет стыда, но есть здоровый инстинкт — право же, это во много раз лучше. А ежели ко всему прибавить наши точные знания, так мы такого понаделаем…
Нет, хорошо все-таки иногда вот так, на солнце, голым полежать: если и завелась случайно в башке труха какая — всю ветром выдует.
Ты все-таки меня не крой, вот увидишь, приеду — зубами в работу вгрызусь, а сейчас — отдых так уж отдых.
Ездил вчера верхом — лошаденка на вид паскудная, а как припустила в гору — только держись.
Помнишь весну девятнадцатого года под Екатеринославом? Иной раз самому себе не веришь, как это так случилось, что живу я в палатах, сплю на пружинной кровати, ем по звонку пять раз в день — отдыхаю. Неужто и моя крупица приложена к тому, что сейчас наш брат может отдыхать, учиться, думать? Чудеса! Ведь мы же девять лет провели на ногах — только продрался в университет, как тотчас же — винтовка, конь, переходы, переправы,— начеку каждую минуту. И какой гул, какой шум, какая человеческая лавина протекла перед моими глазами! Чего только на ходу не переделано?!
Помнишь, когда я заведовал наробразом в Нежине, мне приходилось ставить винтовку в углу своего кабинета? А стенгазета, которую мы набирали под обстрелом в сошедшем с рельс агитпоезде! А партийное совещание в затонувшей барже в Новгород-Северске, когда мы даже понятия не имели, в какую сторону ушли наши части, и все наши эвакуированные учреждения состояли из нас самих — пяти завов!
Надо сознаться, мы наделали — по молодости, по спешке, по излишнему рвению — немало глупостей за эти годы. Не жалея себя, мы еще меньше жалели других, мы слишком надеялись на свои силы и свою партийную непогрешимость, мы, наверно, казались подчас очень смешными, самоуверенными недоучками (да что греха таить, так оно и было в самом деле) — но вот же правыми оказались все-таки мы, потому что здоровый инстинкт дикаря вывел нас из дебрей, где бы любой культурный человек давно сгинул.
И вот я снова в лаборатории, снова у анатомического стола, но уже как хозяин жизни. Право, когда об этом подумаю, то начинаю смеяться от радости, как дурак. Этого никогда не сумеет понять человек, шедший только путем учебы, интеллигент старой формации. Для него наука тоже какое-то священнодействие, культ, а не черная, полезная работишка.
Я тут их успел понаблюдать вдосталь — и старых идеалистов-народников, и просто профессионалов-ученых, и «отрицающих», и «приемлющих». Все они на одну мерку, и все они смотрят на нас (таких, как я, здесь пять-шесть человек) с испуганным любопытством. А право же, мы не кусаемся и даже за табльдотом держим себя «как истые европейцы». Но что же делать, если науку мы не можем отделить от жизни, причем у нас первая служит второй, а не обратно?