Понял, что надо сделать…
Осторожно сжался, не сводя глаз, и соскользнул на землю, к самой воде.
В виске колотилась мысль, жгла щеки.
Теплыми струями обняла вода его тело. Теплым и темным кольцом, в котором скрывался холод.
Он умел плыть так — незаметно, чуть шевеля под водой руками и стягивая ноги. Плыл и смеялся, и вздрагивал. И не мог сдержать улыбки и не знал, чему улыбается…
«Она сказала, что видела меня в ванночке, мальчиком…— урывками плыли воспоминания,— маленьким мальчиком… А у нее красивое белое тело, которое я сейчас буду чувствовать… В солнечном блеске женщина в красной рубахе… Длинные, красивые ноги»…
Вот близко старые стены, они точно плывут дальше и дразнят. Скорее…
Илья втянул голову в плечи и нырнул.
Там черными кругами слилась над ним вода, здесь — темно и жутко. Потом вынырнул. Оторванный кусок неба висит в черном квадрате купальни.
Чуть слышно щелкают о лесенку волны от его движений.
Вот перила, помост.
Илья встал на ноги и вслушался.
Качнулись со скрипом доски трапа, упруго и мягко сгибаясь, зашлепали по воде.
Щелкнул ключ.
Что-то сжалось в груди — маленькое и трусливое; тело вздрогнуло и покрылось пупырышками.
Илья стиснул губы и присел…
Хотел что-то вспомнить — сейчас далекое и милое, но не успел.
Замок ударился об стену и дверь открылась.
— Кончено,— почему-то шепнул Илья и на время почувствовал, что слабеет.
Но зажегся белым огнем квадрат над ним и угас.
Где-то из глубины брызнул жгучий луч и наполнил тело.
Вырос во что-то радостное и ликующее и снова почувствовал, что сливается с землей, которая готова родить…
Дохнуло круглое, тяжелое и упругое, как мяч, осело на воду и отпрыгнуло.
Илья быстро вскочил на мостки и, остро вглядываясь в темный контур, двинулся к нему.
— Кто тут? — крикнул сорвавшийся голос, метнулось темное, нервно ляскнул крючок.
— Я,— почему-то звонко, радостно ответил он и потянулся влажными руками вперед…
— Я!..
Теплое дыхание коснулось его щеки. Мелькнули белки глаз.
— Ты?
Что-то прошло в этом вопросе,— не один страх, а другое, тайное…
Точно оба изумились чему-то и не поняли, но сознали.
Упруго вытянулись полуобнаженные женские руки, скользя по его мокрым плечам, и оттолкнули его от себя, оттолкнули, судорожно цепляясь пальцами.
— Ты? — снова повторила она и потом вся забилась под его поцелуями…— Сумасшедший!..
Это тоже было вопросом — она точно не верила себе.
— Только ребенок,— смеялся он,— только маленький мальчик… Тетя — женщина…
И смеялся, и целовал, и не верил, что целует и смеется, и не знал, что это правда.
Дверь распахнулась сама собой. Дали мигнули синим, и зазмеилась впереди дорожка.
— Ты женщина,— упорно твердил он,— и ты можешь быть моей…
Потом поднял ее и упал с ней на доски. И почувствовал, что ей должно быть больно, и рад был этому.
— Пусти, слышишь, пусти! — задыхаясь, билась она, и в ней рождалась злоба.
И так, молча, боролись они с чем-то, что было больше и сильнее их, но думали, что борются друг с другом.
И когда он прижался к ее рту губами, она укусила их и не выпускала, всасывая в себя.
Метались белые искры и моргало испуганно-подглядывающее небо…
Но потом он почувствовал, что она слабеет, и испугался и обрадовался этому.
Пальцы ее плохо складывались и онемели ноги.
Родилось в нем какое-то необъятное, властное чувство.
Он схватил ее голову руками, прижался к ней лицом и бормотал что-то бессвязное, и ему молча отвечало покорное…
В небе заворочались камни тяжело и гулко, река повторила пугливым откликом, и влажно-горячие волны поплыли в воздух.
Мягкая и таинственно манящая лежала под ним женщина… И вдруг он вспомнил…
Тогда оторвал от нее свою голову и глянул в открытую дверь.
Там, по темной змеистой дорожке, в синем сумраке надвигающейся воробьиной ночи шла Люба.
И не зная, чувствует ли он ее или видит, сон это или действительность, в холодном ужасе понял, что она смотрит сюда своими голубыми глазами и наивная тень лежит на них от длинных ресниц.
И мелькнул знакомый, нежно-далекий голос:
— Я уже одеваюсь, Лия Дмитриевна… Слышите?..
И не знал, когда он его слышал, но ощутил холод.
Под ним лежала та, которую он хотел, а теперь безразличная и чужая, и вновь душа его наполнилась жгучим чувством любви и стыда, и не мог он понять, что сделал сейчас, чего хотел, и не мог вместить в себе эти два чувства, не дополняющие друг друга, как раньше, а глубоко различные.
Видел свои голые руки, еще охватывающие плечи Лии Дмитриевны, и испугался их наготы, точно не любил и стыдился ее раньше.
Все эти мысли прошли в нем быстро, звено за звеном, и опять в низко-синем небе почувствовал он близость Любы.
Тогда, пугливо съежившись, отполз от Лии Дмитриевны и неслышно спустился в воду.
Опять черными кругами охватила его глубина реки и в тихом плеске говорила ему что-то, чего он не слышал.
Он плыл туда, где гуще сплачивались туманы, к средине, прочь, прочь от берега, от серого пятна купальни.
И опять над ним широко и низко повисло небо, готовое слиться с водой и придавить его…
Слабели руки и ноги, и казалось, что он дано уже плывет так против течения и лицом режет сгустившийся воздух.
Вздрагивало тело мелкой собачьей дрожью, и стыдно щелкали зубы.
И было одно желание — измучить себя, остановить дергающийся рот и плыть все дальше и дальше…
Но когда оттуда, с берега, разнесся по реке надорванный, жуткий крик — крик птицы или женщины, Илья почувствовал, что плыть уже не в силах, что он тонет.
И тогда ясно и отчетливо он понял весь ужас совершенного и ему безумно, во что бы то ни стало, захотелось жить для чего-то другого, нового, прекрасного, для себя, для Любы и чувствовать свое тело, дышать огнями лучей и смеяться звонко от радости сознания родящей земли.
Он собрал последние силы, вытянул шею и крикнул в ответ…
Но вышло слабо и глухо, и растаяло перед чем-то большим и светлым…
Это светлое, широкое загорелось перед ним яркими, огненными струями… близко, совсем близко… и залило все небо…
Илья судорожно подобрался и потом, напряженно расширив глаза, взмахнул руками…
Где-то простонала чайка…
Широко вздыхая, засыпающая река укрывалась туманами…
Апрель 1907 г.
Глупое сердце *
Михаилу Кузмину
Много лет тому назад знавал я трех старых дев Васьевых, которых звали «тремя грациями» — должно быть, в насмешку. Между ними существовала большая разница в летах, но они были так привязаны друг к другу, так сжились и мыслями, и привычками, что казалось, будто они должны были исчезнуть в один день, один час — все трое, предварительно приведя в порядок свою квартирку, выбив мебель и вытряхнув платья, что делалось ими каждый день.
Я люблю и до сих пор вспоминать с грустным сожалением о том, как я изводил Гликерию Николаевну — самую некрасивую из сестер, самую застенчивую и нервную, самую тихую и добрую. Достаточно было на цыпочках подойти к ней сзади и крикнуть ее имя — чтобы она в ужасе вскочила с места, подняв коротенькие свои пухлые руки. Это придавало ей такой смешной вид, что я невольно покатывался со смеху. Но Гликерия Николаевна не умела сердиться. Покачав головой, она говорила только: «Ах, этот сорванец»… И тихо улыбалась, как улыбаюсь теперь я при воспоминании о ней.