— Я шучу, какой ты! Я же знаю — атаман теперь уже снюхался там, не вдруг же он все это… подготовлено, значит, было. А у нас… Артема нет, твоего брательника нет. Совпало же! Тут надо что-то того… М-м, сволочи!..

Лицо его сморщилось в напряженном усилии, и он опять захромал, заметался по комнате, ковыляя по ней вдоль и поперек. А когда остановился подле Федора, глаза его горячечно блеснули. Полушепотом, опасаясь длинных ушей полицейского, он высказал то, с чем Федор уже согласился.

В комнату ворвался искусный во все колокола трезвон, а по какому поводу, было непонятно. Звонарь — кривой дед Кучум — имел обыкновение делать перерыв в своей работе, отдыхать. Отзвонив, наваливался грудью на решетчатые перила — на такой высоте, что у непривычного человека голова шла кругом, если он глядел оттуда вниз, а звонарь спокойно раскуривал трубку и, лицезрея одним глазом с высоты мир, поплевывал. Потом, отдохнув, начинал трезвонить. Иногда такой перерыв приводил к конфузу. В самые печальные, траурные моменты церковной службы вдруг с колокольни срывались залихватские плясовые переборы, под которые впору было не поклоны бить, а трепака плясать. Старики и старушки сурово хмурились тогда, крестясь еще усерднее, молодых разбирал смех, а у отца Евлампия, в его голосе, который сразу же приобретал октавистость, появлялось сердитое дрожание, вместо того чтобы быть особенно проникновенным. Звонарь был человеком одиноким, полвека прожил в церковной караулке, был мастером своего дела, да и пил в меру — и ему многое прощалось.

Федюнин тревожно взглянул в окно: не окончилась ли обедня, не по этому ли поводу растрезвонился дед Кучум? Ежели это так, дело плохо: подобру они тогда отсюда, пожалуй, не вырвутся.

Но, кажется, нет: на плацу было пусто, в церковной ограде тоже ни души. Виднелись лишь блестевшие на солнце могильные плиты да памятники почетным хуторянам, которых за особую плату хоронили не на общем кладбище, за хутором, а здесь, в ограде, и ярче всех блестел памятник отцу Петра Васильевича Абанкина, из черного полированного мрамора, с золотой крупной надписью. Памятник этот, сооруженный на капиталы благодарного сына, стоял уже немало лет, а все еще был как новенький.

«Мародеры проклятые! На том свете и то с беднотой не хотят якшаться!» — злобно подумал Федюнин и, отходя от окна, сказал:

— Ну что же, Федя, начнем? А то как бы того… поздно как бы не было, — В его жестком до этого голосе зазвучали мягкие грустные нотки: — Дай пожму, Федя, руку… на прощанье. Как оно дело-то: шутки шутками, да и хвост на сторону.

Поднимая грохот, барабаня деревяшкой о дверь, он начал громко окликать полицейского, ругаться с ним, требуя, чтобы тот сейчас же отпер комнату, а Федор тем временем выдавил нижнее стекло первой рамы и всею силой потянул ее, эту раму, на себя, отжимая гвозди и разрывая газетные почерневшие оклейки. Вторая рама оказалась тоже глухой, нераскрывающейся, и Федор с трудом вытолкнул ее наружу.

Она плашмя упала в сиреневый нагой куст у завальни, и верхнее самое большое стекло попало на сук, слабо звякнуло и раскрошилось. Федор выскочил в оконный проем, и раму эту все же поставил на место, замаскировал дыру в стене. Все еще слыша, как Федюннн барабанил о дверь, а полицейский отвечал из коридора руганью и угрозами, Федор перенес ногу через низкий частокол палисадника, перенес другую и на мгновение задержался, размышляя.

Казалось бы, ему скорее всего следовало, чтобы не попасться на глаза атаману или дружинникам, проникнуть в чей-нибудь ближайший в этом порядке двор, откуда задами можно было выйти к речке. Но ведь здесь, на плацу, сплошь жили богатеи, те же «дружинники» или их радетели. И у каждого во дворе — шайка собак, которые на весь хутор поднимут гвалт, выдадут его. Да к тому же и гордость не позволяла ему лезть в чужой двор. Однако и открыто идти по этой улице нельзя было, если он не хотел провалить все дело.

На площади, у церковной ограды и подле пожарного сарая, стояли нераспряженные одноконные и пароконные подводы — тарантасы, брички с цветастыми люльками — в одном из соседних хуторов, Суворовском, церкви не было, и прихожане ездили сюда. Федор решил: держась ближе к подводам, пересечь плац, выйти в примыкавшую к плацу по ту сторону церкви Хохлачью улицу, как ее называли потому, что в ней много жило иногородних, и затем уже окольным путем пробраться в свою Заречку.

Глянул по сторонам — кругом ни души — и зашагал большими спокойными шагами. Из-под ног его выскакивали куры, сновавшие возле лошадей, разгребая парной навоз; петух, топтавший курицу на люльке, испуганно вскинул голову с обмороженным гребнем и прыгнул наземь, помчался, хлопая крыльями, к поповскому двору. В церкви раздавалось стройное хоровое, двуклиросное пение. Мирная тишина покоилась и здесь, на земле, и в небе, по-особенному ясном и чистом, сиявшем нежной, какою-то праздничной расцветкой.

Федор подошел к ограде — кирпичной, в грудь человека, стене, с железными поверх прутьями, — миновал ворота ограды и, огибая ее выступ, вдруг дернулся весь и отшатнулся назад: в открывшейся перед ним с противоположной стороны плаца Дьячковой улице он увидел хуторян. Гурьба гурьбой. Были они в каких-нибудь ста шагах от него, выходили на плац. Федор успел угадать Абанкина Сергея, в офицерском с погонами кителе, и атамана с насекой в руке.

«Дружинники… Ах, так вашу!..» — Федор нырнул в ворота ограды: больше прятаться было некуда. Чуть пригибаясь, выглянул из-за стены, сквозь железную решетку.

«Дружинники» с глухим бормотанием вышли на плац, остановились у пожарного бассейна и, привалившись к нему, повернувшись лицами к церкви, начали закуривать.

«Ждут конца обедни, — догадался Федор. — Попал!..»

У ограды — двое ворот. Но в какие бы ворота он ни сунулся, его все равно заметят. Минуту-две переминался с ноги на ногу, стоя в какой-то впадине, набирая на сапоги пуды грязи, и, придумав выход, кажется единственный в этом положении, быстро осмотрел себя. Он, к счастью, был в праздничной одежде. Снял фуражку и направился к паперти, держась против мраморных памятников, которые скрывали его от вражьих глаз.

В церкви было тесно и душно. Пахло смесью ладана и нафталина. Прихожане — в этом приделе больше все пожилые мужчины и старики — ломаными рядами стояли на коленях, и лоснившиеся от масла головы почти у всех были повернуты в сторону левого клироса. Хор этого клироса, куда подбирались певчие, и мужчины и женщины, с особенно хорошими голосами, начинал «Иже херувимы», самое красивое и самое сложное во всей обедне пение.

Федор переступил порожек и, боясь отдавить кому-нибудь ногу, стал за огромной полуприкрытой дверью, чуть продвинувшись около скользкой разрисованной стены. С облегчением отметил про себя, что до конца службы еще порядочно.

У иконостаса, залитого огнями лампад и свечей, расхаживал в ризах отец Евлампий. Он махал громыхающим кадилом и не в лад подпевал хору. Когда вошел Федор, отец Евлампий был как раз в этом приделе. Он повернулся на шорох и, видно, узнал вошедшего: щетинистое лицо его сперва выразило недоумение, потом он будто чему-то обрадовался и, изогнувшись, еще дружнее закивал в сторону вошедшего кадилом, из которого выскакивали жидкие зеленоватые в лучах солнца струйки.

Федор внезапно ощутил необъяснимую неловкость. К тому же ему надо было стать на колени, как полагалось при этом песнопении. Отец Евлампий — и то через некоторое время, откинув полы риз, опустился перед алтарем и руки поднял. Но Федору стать на колени было и негде и невыгодно: так, стоя, ему удобнее было сверху вниз рассмотреть присутствовавших здесь хуторян.

В конце концов чихать ему было на то, что о нем мог подумать отец Евлампий! И Федор, просунув грязную ногу между чьих-то хромовых наясненных сапог, принимая устойчивое положение, оглядел колыхавшиеся ряды — кто крестился, кто земно кланялся.

Постепенно в этой пестрой массе людей, которых он почти всех знал, глаза его стали находить и выделять людей более знакомых: вон неподалеку, в третьем или четвертом ряду, мелькал плешью его тесть Андрей Иванович — кланяясь, он все засматривал в открытые царские врата, в алтарь, где на престоле под стеклянным колпаком блестели золотом святые дары; вон в самом углу, под картиной Страшного суда, покачивал угловатой приглаженной головой Моисеев — стоять на коленях ему, должно быть, тяжело было, и он, никем не видимый, по-мальчишески присел на задники сапог; с другой стороны, ближе к иконостасу, почти рядом с попом, неподвижно и строго, как статуя апостола, высился старик Абанкин — перед носом у него, на подсвечнике, пылала толстущая, обвитая золотой полоской свеча; а сбоку от Федора, почти рядом, хотя он только что заметил его, стоял дед Парсан — согнулся кочергой, и по землистому лицу его, из-под бурых слипшихся волос струился в куцую бороденку пот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: