— Отстань от меня! — раздраженно сказала она. — Мне нельзя ложиться — мальчишка не спит.

— А я хочу! — заупрямился Трофим. — Хочу! А найденыш этот пускай сдохнет.

Надя напряглась, пытаясь освободиться, но сил не хватало.

— Отстань от меня! — вскричала она со слезами в голосе.

Но в голове Трофима уже помутнело — он был вдвойне пьян. Тяжело дыша и обдавая Надю удушающей вонью табака и водки, он властно и грубо облапил ее…

— У-а-а, у-а-а!.. — надрывался криком ребенок.

В скомканной рубашке, вялая, беспомощная, с обескровленным лицом, Надя поднялась с кровати. Жгучая горечь и омерзение с небывалой силой охватили ее. «Головушка моя бедная!» — прошептала она. Неуверенным движением вытащила из зыбки ребенка, прижала его к себе да так, присев на край постели, и замерла. Мальчуган ротиком поймал сосок, часто-часто зачмокал губами и все перебирал малюсенькими мягкими пальчиками грудь матери.

Трофим пластом упал на подушки, натянул на себя одеяло. «Ну и здорово!» — еще раз пробурчал он. И захрапел.

Надя сидела в немом забытьи, оцепенелая. Ребенок заснул на ее руках. В комнате притаилась тишина, прерываемая редкими всхрапами Трофима. Откуда-то издалека прилетел одинокий петушиный вскрик и потревожил Надю. Усилием воли она стряхнула с себя оцепенение и поднялась. Плывущим взглядом повела по комнате, засиненной полумраком. Как все здесь чуждо ей и противно! И эти невысокие, глухие, с тяжелыми — на болтах — ставнями окна, которым, кажется, не хватает только решеток. Никогда раньше не приходилось ей видеть таких железных, внутрь, сквозь стену, болтов. Там, где она выросла, воров не боялись и нужды в железных сторожах не было. И эта бокастая, громоздкая, на визгливых пружинах кровать, по углам которой блестели огромные под цвет золота шары, а вздувшаяся перина нагло глядела из-под простыни необычайно яркими махровыми краями. И главное, он — этот кургузый, толстый, свернувшийся под одеялом человек, который ничего в ней, кроме страха и омерзения, не вызывал.

Решение, вспыхнувшее в ее сознании, было внезапно. Отчета себе в том, что ждет ее там, за порогом, который она решилась переступить, она не отдавала. Пусть там будет все что угодно, лишь бы не видеть и не слышать этих противных, растоптавших ее счастье людей!

Торопливо, но бережно, так, чтобы не разбудить мальчугана, она положила его в зыбку, всунула ноги в стоявшие подле нее валенки и схватила юбки. Руки ее дрожали, и она плохо владела ими. Так же плохо понимала она то, что делала: погода стояла сырая, изморосная, и надо было надевать не валенки, а штиблеты. Но сейчас ей было все равно. Надвигался рассвет, и каждую минуту могли встать работники и Наумовна. Ребенка она завернула в байковое одеяльце, а сверху — в полы накинутой на плечи шубы; под мышку взяла скудный, с детским бельишком, сверток. О тех вещах, первоочередных, которые понадобятся ей самой, она не подумала. Да и некогда было думать. И не могла. Как бы прощаясь, с тоской взглянула на свой девичий полинявший сундук, хранивший ее немудрые наряды, на покачивающуюся зыбку — это было все родное ей в этой комнате — и потихоньку вышла из спальни.

Через огромный пустой зал, где хозяева иногда принимали гостей, она прокралась в теплый коридор, и густая темь залила ей глаза. Пахло просыхавшей одеждой и обувью. В углу надсадно верещал сверчок. Из комнаты свекра и свекрови доносилось сонное дыхание. Боясь повалить в темноте что-нибудь и наделать шуму, Надя ощупью пробралась по-над стенкой к двери и, сняв крючок, открыла ее. В холодных сенях в суматохе она едва не столкнула пустые, стоявшие на скамейке ведра. Загремев ими, успела придержать их рукой.

Теперь оставалось самое трудное: открыть четвертую, наружную, дверь, запертую двумя тяжеленными засовами. Мысленно умоляя ребенка не плакать, она с трудом оттянула нижний засов, и вдруг ей почудились шаги и кашель в теплом коридоре. Вся трепеща, она нашарила рукой железную полосу, дернула ее и, выронив из-под мышки бельевой сверток, путаясь в полах шубы, сбежала с крыльца. Знобкий предрассветный ветер плеснул в ее горячее и потное лицо крупой и мелким дождем.

Уже будучи далеко от двора Абанкиных, она перевела дыхание и насторожилась — не гонятся ли за ней? Но услышала только протяжные петушиные крики да свое колотившееся, готовое вырваться наружу сердце. Шагнула к низенькой под соломенной крышей хатенке. С нее, шурша и булькая, падала капель. Полы дубленой шубы были так мокры — хоть выжми, а валенки набухли и отяжелели. Она только тут заметила, что одеяльце на ребенке почти развернулось и он, прижатый к груди, часто вздрагивал всем своим маленьким тельцем, крутил головой. «Бедненький! За что же ты-то еще принимаешь муки?» — с невыразимой болью в сердце подумала она. Прислонилась к выдававшемуся в стене бревну, укутала ребенка и, поразмыслив с минуту — куда же теперь? — медленно, обходя лужи, свернула в узкий глухой переулок, пугавший ее непроглядным мраком.

* * *

Утром Надя проснулась поздно. Сквозь тусклое, запотевшее окно пробивались лучи солнца, падали на зеркало и, дробясь, жидким отблеском озаряли ее лицо. Еще не придя в себя, она повернула на подушке голову и потянулась. В ногах у нее загромыхали табуретки. Сундук, на котором она лежала, был короткий, и к нему, чтоб удлинить постель, были приставлены табуретки. Надя открыла глаза и, недоумевая, — где это она? как сюда попала? — осмотрелась.

Под боком у нее, уткнувшись носиком в подушку, посапывал ребенок; на голом плечике его мягко горел луч. Комната — тесная, мрачная, с земляным полом. У порога топтался приземистый старик, натягивал кожаные рукавицы. Шапка его из линялой седой овчины была надвинута до бровей, нагольный полушубок сплошь в заплатах. Надя угадала в нем деда Парсана. Над кухонным столом молодая разрумянившаяся женщина просевала муку. То была Феня. Вдруг Надя вспомнила все, и в груди ее больно сжалось. В новую, неведомую жизнь вступила она, и страшно было подумать, каким боком эта жизнь повернется к ней, к ее ребенку — одиноким и беззащитным. Стесняясь деда Парсана, она потихоньку натянула на себя одеяло и зажмурилась. Дед пошуршал полушубком, похлопал рукавицами и вышел. Надя поднялась на локте.

— Выспалась? — ласково улыбнувшись, спросила Феня. — Завтрак уже поспел, вставай. — Она достала из-под кровати свои праздничные штиблеты, отерла их тряпкой, затем стащила с печи Надины просушенные валенки. — Надевай чего хочешь. Во двор — в моих штиблетах можно, они, ей-правушки, как раз тебе будут, а в хате можно и в валенках. Я их на горячее ставила, просохли. Были такие, что…

Надя благодарно взглянула на подругу, и на глаза ее навернулись слезы.

— Ну, ну, глупая, — ободряюще сказала Феня, — велико ли дело! Чай, свои люди. Какое дело! Умывайся.

Пока Надя одевалась и прихорашивала постель мальчугана, который, намерзшись ночью, спал на редкость крепко, хозяйка собрала на стол. Всегда Феня относилась к подруге ласково, как к младшей, умея в то же время быть ненавязчивой, а сейчас она была особенно заботливой. За столом сидели они долго, хотя почти ничего не ели — ни супа, ни молочной каши. Надя, вздыхая, рассказывала о своем житье-бытье у Абанкиных, о безрадостном замужестве и всех мытарствах. Про тайные дела — об отце ребенка, об ожидании Федора — она старательно умалчивала. Но Феня и не спрашивала об этом — для нее без слов было все ясно.

Теперь, не подумав, Надя вырвалась на волю. Но куда приклонить головушку? К отцу идти — быть заживо погребенной, поедом съест. А найти такого человека, хозяина, чтобы взял ее с ребенком в работницы, легко ли? Феня одно не совсем понимала: что заставило Надю убежать от мужа так внезапно? Ведь можно было как-то подготовиться к этому, коли уж на то пошло, а не нырять с бухты-барахты в неизвестность. Но огорчать запоздалыми наставлениями и без того расстроенную подругу она не хотела и потому, наоборот, всячески старалась ободрить ее, утешить, обещала помочь во всем.

Они еще не вставали из-за стола — Феня повернулась к окну и увидела проскочившего во двор человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: