Письмо ободрило Надю. Читала она медленно, вслух, вникая в каждую строку. Бабка, топыря туговатые уши, слушала и все сморкалась в платочек, заглушала Надю. В начале письма шли бесконечные поклоны родным и знакомым. Потом, обращаясь к отцу, Пашка с угрозой спрашивал: «…в какой раз я все твержу тебе сообщить про Надьку — как она там и что, — а ты все молчишь, как замок на губы навесил. Писал ей — тоже ни слуху ни духу. Что у вас там деется? Где сейчас сестра? Нехорошее вы там, батя, творите. Смотри, как бы лихо тебе не пришлось. И не столько от меня, как от другого. Упреждаю об этом…» В конце письма сообщалось о том, что полк теперь перебросили в тыл, на отдых. Расположили в местечке Бриены, подле станции Арцис, в Бессарабии. Отдыхать, по слухам, придется не меньше месяца. Удастся ли столько отдыхать, видно, мол, будет.

Про Федора в письме не упоминалось. Но если прямо о нем не упоминалось, то догадаться было нетрудно, кого Пашка разумел, говоря, что отцу придет от «другого» лихо. Ясно, кто это «другой». Значит, жив он, здоров. Только вот укор брата был непонятен: «Писал ей — тоже ни слуху ни духу». Но когда же писал он? Ведь она ничего не получала. Надя еще раз перечитала строки, вздохнула и, любовно свернув листок, спрятала его за пазуху. Почувствовала, как от души у ней немножко отлегло, будто письмо впитало в себя часть ее горя. И как будто день ускорил свои шаги, заторопился к исходу — в нетерпении увидеть Мослаковского минуты ей казались часами.

Врач приехал только на второй день к вечеру.

Степан, видевший, как с бугра на галопе спускалась знакомая пара, загодя распахнул ворота, и припотевшие рысаки, не сбавляя скок; внесли фаэтон во двор. Андрей Иванович молодцевато задернул рысаков, уткнул их разгоряченными носами в крыльцо, и фаэтон, мягко вздрогнув на рессорах, остановился. Из кузова выглянул рыжеватый, уже стареющий человек с коротенькой клином бородкой. Левый глаз его был резко прищурен (зрачок из-под сведенных ресниц — что шильце), в то время как правый смотрел открыто, и оттого лицо врача казалось слегка кривым. Пухловатой маленькой ладонью он оперся о железный ободок и легко спрыгнул с фаэтона. В движениях, несмотря на склонность к полноте, — стремителен; ростом — чуть ниже среднего. Не дожидаясь приглашения, выхватил из кузова аккуратный емкий чемоданчик, похожий скорее на портфель, и, осведомившись у Степана, жив ли ребенок, короткими, под стать Андрею Ивановичу, шажками заспешил к крыльцу.

В сенях он столкнулся с вышедшим к нему навстречу Трофимом, перекинулся с ним несколькими отрывочными фразами и, похлопав его по плечу, ободряюще осыпал скороговоркой:

— А вы не беспокойтесь, не беспокойтесь, сейчас мы… не беспокойтесь!

Прежде чем войти к больному, пожелал стряхнуть с себя дорожную грязь, обмыться: бурыми крапинами суглинка испятнана была не только его войлочная горская бурка, но лицо, и руки. Раздеваясь и оправляя себя, он все это делал быстро, на ходу, дорожа минутами. Плескал на себя воду, расспрашивал, советовал, успокаивал, восклицал по поводу дорожных приключений — и все это одновременно. Трофим, на правах хозяина, следовал за ним по пятам. Из кухни, где врач приводил себя в порядок, он под всякими предлогами выпроводил всех — бабку Морозиху, Андрея Ивановича, мать. Прислуживал сам. Когда Степан по какому-то делу хотел было зайти в кухню, Трофим так на него зашипел, что того как ветром смахнуло. Молодого хозяина явно что-то волновало. Опаской и настороженностью были проникнуты все его скупые слова, резкие жесты, недоверчивые и пытливые взгляды. Врач закончил свое короткое умывание и уже намеревался идти к больному — Трофим в коридоре поймал его за рукав и, глядя в сторону, сказал:

— Господин доктор, обождите. У меня к вам… словцо. Наедине. Давайте вот сюда. Пожалуйста.

У врача над правым глазом приподнялась и выгнулась дугой рыжая, тронутая сединою бровь. Недоуменно гмыкнув, он подошел к открытой хозяином двери и заглянул в комнату. Первое, что увидел, — это огромную в углу под потолком икону: богоматерь с младенцем на руках. Чуть склонив гладко причесанную античную голову (над ней в бледной позолоте, как новолуние, — полукруг), богоматерь смотрела на прильнувшего и обращенного к ней худым личиком младенца, который покоился на ее коленях, и кроткий, умиротворенный взгляд ее был полон печального раздумья. Перед иконой, помаргивая, горела лампадка. Вдоль стены горой высилась кровать и в конце ее, чуть не до потолка, громоздились подушки. Глухая, с одним маленьким во двор окошком, комната эта служила старикам спальней. Воздух в ней был сперт, отдавал чем-то кислым, и врач поморщился.

— Надо же проветривать. Эка же!..

— Не в том дело, господин доктор, — Трофим досадливо махнул рукой и так же, как и врач, хотя и по иным причинам поморщился, — вы присядьте… послушайте. Между нами только… Сядьте.

Врач нетерпеливо оглянулся на прикрытую и заложенную на крючок дверь.

— Но… болезнь ведь не будет ждать. Возможно, потом?..

— Я прошу вас, доктор! — обидчиво сказал Трофим, и верхняя, в пушке, губа его свернулась корытцем.

— Нуте-с?..

…Спустя какую-то долю часа врач выскочил из спальни вне себя. Лицо его, обычно добродушное, было злым, живые, проницательные глаза как-то странно мерцали. Сминая галстук, он долго дергал себя за крахмальный воротничок, вертел головой, словно бы воротничок ему стал тесен и он выпрастывал из него шею. Маленькими шажками, морщась и передергивая плечами, побегал взад-вперед по кухне, потряс кулаком, потом поднял свой аккуратный, похожий на портфель чемоданчик и пошел…

В то время как врач с Трофимом сидели в спальне стариков, Надя, не находя места, металась в своей комнате. В ожидании спасителя она десятый раз принималась одергивать на ребенке новую, только что надетую рубашку, одеяльце, охорашивать зыбку. О себе она настолько забыла, что даже не переоделась и не сменила платья. То и дело заглядывала в пустующий зал, откуда должен появиться врач, прислушивалась, ловя шаги. Но в коридоре стояла тишина, и врач все не показывался. Наконец Надя не вытерпела и, чтоб узнать: скоро ли? — послала не отходившую от нее бабку. Та через несколько минут приковыляла в величайшем смятении.

— Ну, что-о делать?! — сокрушенно запричитала она. — Батюшки!.. Проклятые скупердяи! Дохтур-то уходит. Господи! Хоть что — ценой не сошлись, поскупились. Анчибил их возьми! Какие страсти…

Надя на мгновение обомлела. Цветастый в шелковой расшивке колпачок, который она хотела надеть на закрученные волосы, выскользнул из руки и мягко шлепнулся на пол. Широко открытыми глазами смотрела на бабку и не понимала, о чем та говорит. Но вот, придя в себя, метнулась к сундуку, куда Трофим иногда клал деньги, грохнула крышкой. Вышвыривая все, что подворачивалось под руку, — какие-то бумаги, ленты, ремешки, — рылась в потайном и открытом ящиках, под ящиками — нашла три десятирублевки. Сунула их за пазуху, где хранилось Пашкино письмо, порылась еще. Но денег в сундуке больше не было.

Бабка узловатыми, костлявыми пальцами зашарила у себя по груди. За многие-многие годы по полушкам да по алтынам скопила она две золотые монетки — полуимпериалы. Монетки эти, зашитые в ладанку, носила на себе вместе с крестиком. Уже не один гайтан истлел на ее худой морщинистой шее. В ладанке помимо золотых еще хранился кусочек дерева. И не какого-нибудь дерева, а того, святого, на котором был распят Христос. Кусочек этот, принесенный из Иерусалима, за гостеприимство подарил ей проходящий монашек. Золотые монетки, облитые слезами и потом, сберегались ею про тот неминучий день, который рано или поздно придвинется к любому смертному. Бабка хотела, чтоб ее проводы в последнюю путину ни для кого не были в тягость. Обнажив впалую с выпяченными ключицами грудь, она сорвала с гайтана ладанку и сунула ее в руку внучке:

— На, бежи скорей, зови!

Врача Надя настигла во дворе. Мелкими нетвердыми шажками, чуть скособочившись, тот шел в направлении ворот. Темно-синяя фетровая шляпа с широкими полями сидела на нем как-то смешно, сдвинувшись набок. Прищуренные глаза его в задумчивости блуждали по огромному богатому двору, уставленному инвентарем — аксайскими буккерными плугами, железными боронами, телегами. Подле инвентаря, постукивая ключами, суетились и покрикивали люди. Врач хотел было подойти к ним, но, заслыша топотанье ног позади себя, повернулся. К нему в одних белых шерстяных чулках — без обуви, в распахнутой кофтенке, верхней, бежала девушка. За плечами у нее развевалась волнистая распустившаяся коса. Она бежала, не глядя под ноги, и только чудо переносило ее гибкое молодое стройное тело через разбросанные по двору ярма, воловьи дышла и всякие другие предметы. Когда она приблизилась, врач взглянул на нее, и редкая отточенность линий в ее фигуре и лице его поразила: «Какая чудесная девушка!» — подумал он. В голубых горячих глазах, с мольбой устремленных на него, — беспредельное, до исступления отчаяние.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: