— Батюшка!.. доктор!.. помогите!.. — высоким, рвущимся голосом, вся трепеща и задыхаясь, жалобно восклицала Надя. — Не уходите от нас… Помогите… Дитеночек… Смилуйтесь… Не побрезгуйте нами. Возьмите… вот вам… Пожалейте нас! — и дрожащей рукой протягивала ему бабкину ладанку.

Врач удивленно посмотрел на малюсенькую ветхую, давно уже потерявшую цвет подушечку и мягко, нежно, даже трогательно-нежно взял Надю за хрупкую, еще детскую руку повыше кисти.

— Что вы это… Зачем… спрячьте, — сказал он удивительно успокаивающим тоном. — Я совсем не ухожу, откуда вы взяли? Я просто вышел на минутку на воздух. Видимо, с дороги немного… не в порядке. Сейчас я осмотрю ребенка. Все сделаю, все. Вы… мать?

— Да-а, — облегченно и шумно вздохнув, прошептала Надя.

Они шли к крыльцу. Врач грустно взглядывал на молодую мать, участливой и добродушной скороговоркой успокаивал ее.

— Разве может врач так сделать: уйти, не оказав помощи больному! Откуда вы взяли? В комнате — моя бурка, еще кое-что. А этот, — он встряхнул чемоданчиком, — я не могу оставлять. Замок плохой, а здесь мои инструменты. Подвернется подросток — есть у вас? — а народ этот, знаете… любопытный. Нет, это вы напрасно, напрасно… Я вышел только на минутку. Ну, а ребеночек ваш… Давно болеет? — и перешел к разговору о ребенке.

О том, что произошло в спальне стариков, врач не сказал.

А произошло там следующее. Как только он вслед за хозяином вошел в эту плохо проветренную комнату, Трофим наглухо прикрыл за собою дверь, перед носом врача вытащил из кармана пачку розоватых кредитных билетов, подержал ее в руке и сунул в другой карман. Путаясь в словах, царапая ногтями спинку стула, часто и туманно заговорил. О чем и к чему шла его речь, понять сразу было трудно. Он посвящал врача в такие супружеские тайны, которые, как тому казалось, не имели никакого отношения ни к болезни ребенка, ни к его лечению. Пытаясь все же как-то увязать это, врач напряженно слушал, впивался в лицо хозяина прищуренным взглядом. Недогадливость врача раздражала Трофима — этот «проклятый лекаришка» так все же и не сел на стул. По мере того как слова Трофима становились все прямее и откровеннее, выгнутая над правым глазом бровь врача все выше заползала на лоб, исполосованный вдоль и поперек морщинами, а левый глаз его все острее щурился.

— …Подумать только! Такая крошка… никчемушняя и портит нам всю жизнь, — сминая впопыхах концы слов, убеждал Трофим. — Он по ошибке, по глупости появился… Найденыш. Пригульный. А я — законный муж. И видите вот, какая карусель. Через него и идет все каруселью. И будет так, пока он будет двошать. Жена через него никак не может… Вот я и говорю: нужно ли, чтобы…

— Па-аззвольте! — растерянно проговорил врач, — Это… это… как я понял, вы…

Но Трофим не давал ему опомниться.

— В долгу у вас, доктор, я не останусь. Не извольте беспокоиться. За услугу умею отвечать услугой. И не заставлю вас верить на слово, ждать или еще там чего. Без подвохов…

— Как я понял, вы хотите меня сделать орудием…

— Да бросьте, доктор, каким там орудием! — У Трофима еще круче свернулась губа, и он, ожесточаясь, пошел уже в открытую, без обиняков. Он искренне верил во всемогущество денег, и если, по его понятиям, на земле нельзя чего-либо достичь, то единственно оттого, что денег не хватит. — Каким там орудием! Что, в самом деле!.. Вы так это… Войдите в наше положение. Да и вам поди не так уж часто удается…

— Вы… вы…

— Не думайте, что тут мало. — Трофим поворочался и встряхнул связанными в пачку четвертными билетами. — Нет, тут не мало… В крайнем случае, если на то пошло, я не жадный, могу…

— Бош! — вырвалось у врача французское уничижительное слово, которое распространилось во время войны. Он резко повернулся, откинул крючок и выбежал из спальни.

Для того чтобы определить болезнь ребенка, порой даже сложную болезнь, ее характер, глубину, способы лечения, такому врачу, как Мослаковскому, достаточно было только беглого осмотра. Проницательные глаза его научились распозновать болезнь безошибочно. Но тем не менее ребенка он осматривал очень долго. И не потому долго, что не решался вынести окончательное решение и затруднялся в чем-либо. Нет, все для него было совершенно ясно. Но он старательно, напрягая все свои способности, выискивал, есть ли что еще в ребенке такое, за что бы можно было уцепиться и попробовать вернуть его к жизни.

Надя затаив дыхание стояла против врача и ни на секунду не отводила глаз от его сосредоточенного и, казалось, бесстрастного лица (она только раз отвернулась от него, когда возвращала бабке ладанку). Сколько веры, мольбы, надежд было в ее блестевших больших глазах, окаймленных пушистыми ресницами! Каким нетерпением услышать радостное слово горели они! Не в силах сдержать себя, хотя и понимала, что мешает, она робко, но беспрестанно упрашивала врача сказать правду: скоро ли ребенок поправится.

Врач все ниже склонял лысеющую с выпуклыми надбровьями голову, ворочал больного. Движения рук у него округлые, уверенные и мягкие. Вместо прямого ответа, он строго начинал говорить о том, как вообще надо ухаживать за ребенком, чтобы вырастить его здоровым, какая у него должна быть постель, — он выбросил из зыбки пуховую перинку, — что для него хорошо и что плохо.

Надя с детским любопытством слушала его, вникала в советы, но как только он умолкал, тоненьким голоском — снова за свое.

— Вам нужно усиленней питаться, заметьте это! — Врач поднимал указательный с розовым отполированным ногтем палец и принимался читать лекцию о том, чем должна питаться мать, кормящая грудью ребенка.

Сказал ли он о том, что ребенок выздоровеет или нет, Надя не помнила. Но иного она не допускала, не могла допустить, и после посещения врача в нее вселилось чувство успокоения и надежды.

Когда врач уходил, бабка подкараулила его на крыльце и, прижавшись к рукаву щекой, заговорщически шепнула:

— Родненький, от меня не таите, не скрывайте — очунеется дите, переваляется?

Врач молча поправил на голове фетровую шляпу, задумчиво глянул на бабку, потом куда-то вдаль, на бугор — там, над горизонтом, юно голубело небо — и безнадежно махнул рукой.

* * *

Через три дня ребенка не стало.

Всем, кто в это время окружал Надю — бабке, Трофиму, Наумовне и другим, — ее поведение казалось непонятным. Ни жалобных вздохов, ни плача, ни причитаний в голос от нее они не услышали. Даже слез на ее глазах не появилось. Она словно бы окаменела и была совершенно безучастна ко всему.

В то утро Трофим, войдя в комнату, обратил внимание, что у ребенка, которого Надя держала на руках, вид был какой-то необычный: головка его в светлых коротких волосиках судорожно подвернута; губы, слегка затененные синевою, покривлены; из-под век, наполовину сомкнутых, отчужденно выглядывали коричневатые, остановившиеся зрачки. Надя, погруженная в забытье, еще не успела заметить, что на руках у нее уже не милое живое тельце, а бездыханный трупик.

Трофим подошел к Наде, с силой разжал ее руки и, взяв ребенка, сказал:

— Он же — мертвый.

Надя в ужасе вскочила — глаза ее дико расширились, — вне себя вскрикнула и притихла.

На хуторском кладбище, в уголке, по соседству с молоденькой акацией, еще не распустившейся, хотя почки ее уже набухли и вот-вот лопнут, вырос небольшой черноземный холмик.

Церковный причт, во главе с отцом Евлампием, приглашенный Трофимом (похороны он обставил не скупясь), наскоро отпел чин погребения, и Наумовна повела всех домой на помины. Вместе с причтом ушла и кучка старух, провожавших гробик, — из стариков почти никого не было: начались весенние работы, и каждый, кто мог таскать ноги, был в поле. У свежей под ясеневым крестом могилки остались Надя, бабка Морозиха и Трофим. Щедро гревшее солнце уже склонялось к закату. От стройных и ветвистых тополей, распускавших почки, от влажной, чуть курившейся в испарине земли, от желтеньких меж холмиков цветков-сироток исходили едва слышные и, казалось, невыразимо грустные запахи. Покой и тишину кладбища нарушали только воробьи. В неуемном ликовании они шумно чулюкали и, не находя себе места, всей гурьбой перескакивали с дерева на дерево.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: