— Вы и дома сейчас почти не бываете. Где вы все ходите?
— На вокзалы. Смотрю, хорошо ли там мирный труд нашего народа охраняют.
— На вокзалах?
— Да! На вокзалах нужно охранять особенно, чтобы мирный труд не растащили и не вывезли.
— Как же вы охраняете?
— Да господи, неужели не понятно! Охраняю и все! Смотрю, если кто подозрительный. Если б не охраняла, много чего могло бы произойти.
— Ну хорошо. В отделении тоже что-нибудь охранять полезно.
— Как это в отделении? Вы меня здесь запереть хотите?! На вашей вшивой Пряжке?! Все, Виталий Сергеевич, вы для меня больше не существуете как советский врач! Вы такой же феодал, как мой шибздик-муж. Муж наелся груш!
— Хорошо-хорошо, это вы тоже в отделении выскажете… Можно раздевать, — кивнул Виталий санитаркам.
И Мария Петровна охотно пошла с санитарками, распевая: «Позабудь про докторов, водой холодной обливайся, если хочешь быть здоров!» — будто и не требовала только что, чтобы ее отпустили.
И работа пошла. После Марии Петровны Виталий разбирался со старушкой, внесенной на носилках да так и оставленной — сидеть она не могла. Около старушки пританцовывали санитары с сантранспорта — им нужно было освободить носилки и ехать дальше. За санитарами маячила дочь больной.
Старушка что-то лепетала, понять ее было невозможно, а диспансер писал в направлении, что встает по ночам, что-то ищет, открывает газ… Дочь заученно повторила то же самое. Виталий не очень поверил ни направлению, ни дочери: ветховата казалась старая для таких активных действий. Раньше, наверное, вставала и искала, и газ открывала — всё типично. А теперь… Такие старушки — семейная трагедия: жить не живут и умирать забывают. Им нужно не лечение, а уход, а дети ходят на работу, дети хотят уехать в отпуск, дети просто устали, наконец, быть няньками и санитарками. Вот и умоляют диспансерного врача хоть на лето положить мать. Что тут сделаешь? Виталий кивнул санитаркам. Те принялись раздевать бабку как неодушевленную вещь, меланхолически беседуя при этом:
— Надька моя на заводе пенсию сто три рубля выработала.
— У меня соседка с неполным стажем — и то девяносто один. Завод — одно слово! В медицине столько не наработаешь.
— А я ведь в заводе начинала. Дуреха была, молодая, вот и сбежала сюда: думала, легче. Теперь уж никуда не денешься, надо дорабатывать.
Виталий записывал первичный осмотр при приеме, а старухина дочь ему под руку с драматическими интонациями повторяла свой рассказ, как ее мать каждую ночь открывает газ и только чудом они спасаются — видно, еще не верила, что все сошло так легко.
— На первое, Виталий Сергеевич? — осведомилась Ольга Михайловна.
— Конечно.
— Волосы стричь?
На первом полагалось стричь наголо: это облегчало уход за неподъемными старушками, но иногда, если родственники очень просили, волосы оставляли. Виталий выдержал паузу — дочь и не пыталась просить.
— Да, стригите.
Следующий больной опять повторный. И всего месяц, как выписали. Так, что пишут? «Карташев Евгений Афанасьевич. 32 лет, инв. II гр., шизофрения, ранее четыре раза лежал в вашей больнице, посещает лечебно-трудовые мастерские. Сегодня возбудился, разбил горшок с цветами…» Карташев понуро сидел у стола.
— Как себя чувствуете, Евгений Афанасьевич?
Тот поднял голову, посмотрел на Виталия, пожал плечами:
— Хорошо.
Почти все на этом месте так говорят. Виталия интересовал не столько ответ, сколько тон, выражение лица. И тон был совершенно естественным, и выражение лица открытое — опечаленное, но открытое. У больных почти всегда чувствуется напряженность; трудно даже объяснить, в чем она выражается, но опытному врачу она бросается в глаза сразу — тут и отчужденность во взгляде, и ответы слишком быстрые или слишком медленные, и еще что-то неуловимое. У Карташева напряженности не замечалось. А пишут: «возбудился».
— Тут пишут, что вы стали раздражительны.
— Нет, такой, как всегда. В ЛТМ хожу каждый день, лекарства принимаю.
— Какой-то горшок вы разбили.
— Это случайно, доктор! Подошел к окну, хотел в форточку окурок выкинуть и задел. А Фроська, санитарка, сразу налетела: «Целый день убирай за вами, и чего вас, таких растяп, выписывают!». Тут я, конечно, разозлился: «Не твое дело, раз надо — значит, выписывают, ты еще умом не вышла!» Ну она еще больше раскричалась: «Ты у меня запомнишь, ты у меня в больнице насидишься!». Побежала за сестрой, та быстренько в кабинет, потом санитары пришли. А врача я даже не видел.
Образ санитарки Фроськи был Виталию знаком: вариация на тему Доры. И действительно, говорят не «належишься» в больнице, а «насидишься».
Формально дежурный врач в приемном покое каждый раз решает: класть ли привезенного больного или нет. Но фактически кладут всех, кого привозят с направлениями. Психическое состояние — тонкое дело, и трудно в нем бывает разобраться за пятнадцать минут. А дело опасное: не примешь больного, «недооценишь состояние», как пишет в акте комиссия, а он возьми да повесься или нападет на кого-нибудь — и хорошо, если до суда не дойдет. Безопаснее положить, пусть в отделении разбираются. Но все-таки изредка больных не принимали, заведен был даже специальный журнал отказов, но заполнялся медленно: так примерно одна-две записи в месяц. Конечно, не в одной перестраховке дело, без оснований и в самом деле присылают редко.
Виталию всегда было обидно сидеть на дежурстве простым писарем: привезли — записал и отправил в отделение. Может быть, по молодости. Он и в самом деле каждый раз решал — класть больного или не класть? И с Карташевым был как раз тот случай, когда Виталий сильно сомневался — нужно ли класть.
Ну, а если все-таки больной ловко диссимулирует, то есть скрывает свой бред? Хотелось с кем-нибудь разделить ответственность. Можно было позвать Эмму Самуиловну, заведующую пятым отделением: она числится консультантом приемного покоя. Но беда в том, что консультировать в приемном покое — занятие абсолютно не для нее: здесь нужна решительность, а Эмма Самуиловна обладает характером тревожно-мнительным. Один раз Виталий нажегся: случай был абсолютный ясный, нужно было больного отпускать, но он для одной лишь проформы вызвал Эмму Самуиловну, а та забеспокоилась, засомневалась — и пришлось больного класть: в медицине чинопочитание еще пуще, чем в армии.
И тут Виталию пришла в голову прекрасная мысль; позвать Мендельсон, заведующую четвертым, где всегда лежал Карташов! Она больного знает, вот пусть и решает, диссимулирует он или нет. Кроме того, она самый решительный врач в больнице, за что Виталий ее очень уважал.
Виталий стал звонить на четвертое, оказалось занято, и тут ему зашептала Ольга Михайловна:
— Виталий Сергеевич, вы его отпускать хотите? У меня уже история заполнена. Нумерация собьется.
Тоже довод, оказывается! Ольга Михайловна должна была бы заполнять паспортную часть истории болезни после того, как Виталий решит: класть ли больного, но она, естественно, делала это еще до того, как больной попадал в кресло перед столом дежурного врача: так ей было удобнее. А с нумерацией историй — тут механика была для Виталия вообще непостижима: нумеровали бланки историй заранее, и почему-то испорченный бланк нельзя было заменить другим с тем же номером — какая-то бюрократическая чушь… Виталий пожал плечами, ничего не ответил Ольге Михайловне и снова вызвал четвертое отделение.
Мендельсон поговорила пять минут — и тут же согласилась, что Карташева надо отпускать. И еще долго благодарила Виталия:
— На первый же наш торт вас приглашаем! У нас на той неделе Спивак идет в отпуск, так что скоро. — Обычай кормить коллег тортом перед уходом в отпуск процветал по всей больнице. — Вы — наш благодетель! Повторные поступления замучили же. И половина таких, как это! Если бы все — как вы!
И Карташев, прощаясь, благодарил, даже как-то униженно:
— Большое спасибо, доктор, очень вы сердечно. Мне сейчас лежать никак — по семейным делам, так сказать.