Бикбулат тоже не пропускал эти сходбища.

— Чего же вы, благослови вас аллах, желаете? — ухмылялся он. — Какую вам еще слабоду надо? День-деньской под моими окнами горло дерете, власти ругаете. Чем не слабода?

Тут Мадьяр и Вэли-абы с двух сторон брали его в оборот:

— Сытый голодного не разумеет!

— Тебе что… Твои сыновья шубинской[50] полой прикрылись, в тылу отсиживаются.

Бикбулат, как бы с полным пренебрежением, отворачивался от них и, заложив за спину руки, степенно направлялся домой. Однако через несколько шагов возвращался обратно.

— Ваши раздоры притчу мне напомнили, — сказал он однажды. — Деревья в лесу на топор засетовали: «И собой, мол, он невелик, а ведь губит нас, губит!» И растолковал им старый дуб, кто их губит: «Ежели б не топорище, один топор ничего бы не мог поделать. А топорище из нашей породы, из дерева!» Так же и вы. Своего мусульманина, единоверца и земляка, за горло хватаете.

Вэли-абы расхохотался:

— Ишь какой выворот сделал! Как стала вода под него сочиться, сразу вспомнил притчу!

— Когда ты старые скирды обмолачивал, выделил сколько-нибудь детям солдат — единоверцев своих? — запальчиво спросил Мадьяр.

— Верно! — крикнул кто-то. — Тут одна забота: как голодных прокормить да раздетых одеть!

Увечные солдаты, и без того обозленные, говорили решительнее всех:

— Отобрать у помещиков землю, засеять, пока не поздно! Заодно и у деревенских богатеев излишки прихватить!

— Бабам тоже наделы дать!

Шуметь шумели, но дальше того дело не шло. Богатеи да их подпевалы умели всем рты затыкать.

III

Теперь на базар ездили не столько ради покупок, сколько искать ответа на саднившие сердце недовольство и тревоги, послушать людей, узнать, что делается на свете, куда дуют ветры войны.

Хотя и купить-то на базаре было нечего. Прежних шумных торжищ нынче и во сне не увидеть. Лавки зачастую стояли пустые, а если изредка и появлялся какой товар, не с нашими деньгами было туда соваться.

Народу, однако, всякий раз бывало здесь немало. Съехавшиеся из разных мест деды в картузах и кэлэпушах, воротившиеся с войны покалеченные солдаты ходили, бродили из конца в конец, останавливались то у одной кучки людей, что-то обсуждавших горячо, то у другой и шли дальше.

Больше всего привлекали внимание те, кто посреди базара держал речь, взобравшись на телегу. Они так и сменяли друг друга. Одних слушали, а некоторым и говорить не давали, стаскивали с телеги. На наши головы так и сыпались новые, странные слова: «монархист», «анархист», «большевик», «меньшевик», «эсер», «эсдек». Каждый пытался вдохнуть в слушавших свою веру, притянуть на свою сторону.

Мы с Хакимджаном предпочитали тех, кто отвергал старую жизнь, призывал к подушному разделу земли крестьянам. Только их было еще мало.

Однажды, ко всеобщему удивлению, на телеге оказался поп в черной рясе, с большим серебряным крестом на груди.

— Что ему понадобилось, волку гривастому? — крикнул кто-то визгливым бабьим голосом. — Пусть в церкви у себя болтает!

Однако с первых же слов, произнесенных попом глубоким, густым голосом, наступила тишина. Церковный пастырь говорил о бренности мирской жизни, о спасении души, о жаждущем благостыни русском человеке… Видно, проникновенные слова о добре и мире притягивали ожесточившихся в последнее время людей. Но стоило попу заговорить о царях, помазанниках божьих, без которых Россию ждет гибель, все вмиг пропало.

— Довольно, довольно! — закричали со всех сторон.

— Долой его! Это о каком царе он болтает? Не о том ли, которому под зад дали?

— Долой, долой!

Вдруг на телегу вскочил белесоватый русский дядя и, распахнув армяк, рванул надетую под ним рубаху и потряс лохмотьями над головой.

— Кто там сидит во властях? — исступленно закричал он. — Видите, в чем ходим? Стыд, срам! Войну не кончат никак, народ голодом морят! Обнищали ведь совсем! Какого черта лезли в верхи, коль не способны ни на что? На кой нам эта власть? Нам земля нужна, хлеб нужен! И чтоб войну кончали!

Больше всего меня поразил человек, который поднялся на телегу вслед за русским дядькой. То был Гимай из Ямаширмы! Только сейчас он был не в пальто, не в бешмете, а в солдатской шинели. Повернув зеленую фуражку козырьком назад, будто молиться собрался в мечети, Гимай горячо заговорил по-татарски.

— Довольно! — резко бросил он в толпу. — Сыты по горло этой властью! Нынешнее правительство ни земли никогда не даст крестьянам, ни с войной не собирается покончить! Все брехня, болтовня пустая! Так что нам остается делать, братья? Немедля отобрать землю у помещиков! Если кто и покончит с войной, так это большевики! Только они сделают крестьянина хозяином земли. Вот кому должны верить трудовые люди — большевикам!

Дядя Гимай еще не кончил речь, как все потянулись на другой конец базара. Там у каменной лавки Левонтия было полно народу. Растрепанные, раскрасневшиеся русские тетушки били ногами о железную дверь, стучали кулаками о закрытые ставни и, стараясь перекричать друг друга, вопили злыми, пронзительными голосами:

— Давай хлеба! Карасину давай!

Их усердно подбадривали тетушки-татарки, стоявшие невдалеке большой обособленной группой.

— Правильно, тетеньки! — галдели они на все лады.

— Проучите их как следовает!

— Лучинковым дымом глаза насквозь выедает!

Русские тетушки продолжали яростно кричать и дубасить в дверь. Вскоре к ним присоединились и татарки побойчее. Однако лавка не открывалась, и дворовые ворота оставались запертыми.

— Ага! Поджали хвосты, собачье отродье! — заорал, потоптавшись на крыльце, один дядька. — Вы еще у нас попляшете!

На подмогу женщинам пришли мужики. Расшатав коновязный столб, вырвали его и, держа на весу, стали бухать им в дверь:

— Раз, два!

— Раз, два, взяли!

От каждого удара сотрясались стены, со звоном вылетали стекла, железная дверь корежилась, скрипела. Во дворе бешено залаяли собаки, кто-то заплакал, завыл дурным голосом.

Наконец дверь подалась, вдавилась внутрь, и тут же все кинулись в лавку.

IV

Царя свергли. Это, конечно, было здорово! Не стало урядников, стражники тоже подевались куда-то. Говорили, что скоро дойдет черед до помещиков и буржуев, что было бы просто распрекрасно. Теперь оставалось ждать, когда наконец перевернется вверх тормашками старая жизнь и наступит новая.

Но какой будет та новая жизнь? Какое принесет нам облегчение, каким образом спасет нас от нищеты?

Мы, старые друзья-товарищи, частенько ломали над этим голову. Один Хакимджан оставался безучастным, молчал.

— Ты чего молчишь? — пристали мы к нему.

Хакимджан открыл рот, показал шатающиеся зубы. Из десен его сочилась кровь.

— Не могу я разговаривать, — с трудом произнес он.

— Это потому, что соли нет, — сказал Шайхи. — И хлеб без соли и варево.

Нам страшно захотелось есть. Сколько уж лет мы не видали настоящего хлеба. Всё с картошкой или с лебедой.

— Эх, ежели бы вдоволь ржаного хлебушка пожевать! — проговорил Шайхи, потирая живот. — Хоть бы раз в два дня!

Нимджан оглядел нас красными, гноящимися глазами. Дома он каждый вечер должен был сидеть у чадящей лучины и срезать обгарный ее конец.

— Может, при новых законах и карачин появится, — сказал он, вытирая рукавом глаза.

В последнее время Ахмет стал какой-то порывистый, будто молодой скакун перед сабантуем. Он то и дело прибегал в деревню и торопливо передавал нам все, что видел и слышал у хозяев, в помещичьем доме.

— Знаете, как в имении закрутились! Точно в гнезде осином. Офицеры из Казани наезжают. Толкуют ночь напролет о чем-то, а наутро опять в город скачут.

Ахмет обегал все углы и закоулки, где собирались люди, разузнавал что-то и снова наведывался к нам.

— Нет ли в газетах чего нового насчет помещиков? — интересовался он. — Отчего наши заерзали, будто на горячую сковороду попали?

вернуться

50

Шубин — казанский фабрикант, поставлявший амуницию для царской армии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: