— Спи, сынок, спи, — говорит мама. — Мы твой кэлэпуш помыли, он нисколько не хуже нового!

Мама с Уммикемал-апай возятся у кипящего казана, яйца в луковой кожуре красят, чтобы завтра детям раздавать.

Мимо ограды, смеясь и позвякивая чулпы́[9], проходят девушки. В отворенное окно тянет травяным духом весенней прелой земли. Он словно обволакивает, баюкает тебя, и ты засыпаешь.

Утром я проснулся от скрипа двери. Где там лежать да потягиваться, как в другие дни! Я вскочил с постели, умылся кое-как и, схватив рубашку со штанами, вмиг оделся.

Хоть и лег я вчера с намерением встать до зари, а все равно проспал. Мама уже с кем-то разговаривала шепотком, уже топтались ранние «гости» у порога. Но они виднелись неясно, как тени. Было темно, еще только рассветало. В обычные дни у нас давно бы лампа горела, не стали бы в темноте шебуршиться. И я думаю, что мама нарочно не зажигает свет, чтобы не исчезла с огнем эта таинственная мгла, что она обязательна для утра сабантуя и без нее праздничная радость не в радость.

Опять скрипнула дверь, и мама, прихватив гостинцы, поспешила навстречу вошедшей ребятне, едва различимой в полумраке горницы.

— Чьи же вы будете, детки? — ласково спросила она.

Послышалось сдержанное хихиканье.

— Не узнаешь разве? — бойко ответил девчачий голосок. — Это мы: Бэдерниса́ с Хаернисо́й и Мэликэ́ с Халисо́й!

— Ахти, господи! — всплеснула мама руками. — Нехорошо как получилось, не признала вас!

Одни за другими входят к нам мальчишки и девчонки — по двое, по трое, вчетвером — и уходят, получив подарки. Смотря по тому, ближние то ребята или нет, мама кладет в их мешочки или яичко крашеное, или расписной пряник, или горстку пшеничных бавырса́ков[10]. У близких соседей или у родичей нас тоже так одаривают.

Пока обегаешь соседей, к родственникам в верхний и нижний концы деревни слетаешь, поднимается солнце. Тут-то и заглянешь домой, праздничных оладьев наскоро пожуешь — и снова на улицу.

А там полно ребят, и начинается похвальба, каждый пыжится как может. Кто сколько собрал яиц да у кого в какой цвет они выкрашены! Кому и сколько перепало орехов астраханских да леденцов!

Вот в верхнем конце нашего порядка показывается дядя Гибаш верхом на вислоухом брюхастом мерине. В руке у него белый шест. За дядей Гибашем, ведя на поводу лошадей, следуют джигиты в черных камзолах и в кэлэпушах набекрень. Они ходят по деревне от двора к двору, собирают дары на сабантуй.

Мы, детвора, точно привязанные к хвостам лошадей, трусим за джигитами. Я стараюсь держаться поближе к дяде Гибашу. Занятный он человек! На голове у него в любое время года одна и та же войлочная шляпа. Ворот синей домотканой рубахи расстегнут, и поверх черного камзола передник из суровой холстины надет. Лицо у дяди Гибаша широкое, нос длинный, мясистый, бородка круглая. В разговоре гундосит немного, да он человек не говорливый.

И сейчас дядя Гибаш молча сидит на своем мерине и только посмеивается. Возьмет полотенце или салфетку, что выносят хозяйки, завяжет на шесте, и вся ватага с шутками, песнями идет дальше…

III

Мы с Хакимджаном выбираемся на задворки и видим: у зареченской ветряной мельницы — сущее столпотворение! За овинами, на конопляниках, вокруг мельницы — всюду народ! Толпище это ярко и пестро, будто цветущий луг, и движется, кипит муравейником. Над людским морем, притягивая глаза, возвышается длинный шест, на котором призывно развеваются разноцветные полотнища.

— Скорее, скорее, майдан открывается! — слышится отовсюду.

Мы тоже поспешили туда.

Хакимджан всегда отличался молчаливостью. Он мог целый день играть с ребятами и не произнести ни слова. Стали мы с ним спускаться проулком к заречью, а он то локтем толкнет меня, то плечом заденет и носом под самым моим ухом шмыгнет. Повернулся я к Хакимджану и все понял: он в новом казакине. Тут уж я на совесть осмотрел его обновку — пощупал и даже понюхал.

— Сто́ящий казакин!

Хакимджан пришел в восторг от моей похвалы и даже грудь выпятил.

— И карманы есть, погляди!

Просунув пальцы, мы проверили по очереди каждый кармашек и, довольные осмотром, побежали на сабантуй.

Хотя Хакимджан и был на год старше меня и злил иногда своей неразговорчивостью, мы всегда делили с ним наши игры. Может быть, меня привлекала тогда его терпеливость? Обидит ли его кто-нибудь, дадут ли ему подножку или насыплют пыли за шиворот, он никогда не плакал, только часто-часто моргал глазами. И еще: любил Хакимджан товарищей угощать. Каких только вкусных вещей не притаскивал он для нас! Масленые блины, пирожки, лесные орехи, припасенные его бабушкой. А сколько колотушек получал за это от деда, плешивого Минлебая! Хакимджан и сегодня принес конфет в бахромчатой обертке, три расписных пряника. Хотел я дать ему один пряник обратно, но он покачал головой и отказался.

Обегав вдоль и поперек весь майдан, мы остановились возле скакунов, нетерпеливо бивших землю копытами. Здесь полно хлопот и забот. Мальчишки, которым предстояло ехать на скакунах, поснимали обувку, чтоб весу лишнего не иметь, в одних чулках остались, чтобы в уши не надуло, повязались платками. Хозяева лошадей, кажется, вовсе потеряли покой — то уздечки на них подправят, то по холке погладят, тревожатся.

Чуть в сторонке сидят на корточках старики, ждут, когда скачки начнутся. У них — своя беседа.

— Откуда нынче коней-то запускать будут? — интересуется один. — От Нурмы или Мунчалковой опушки?

— Скажешь тоже, с Мунчалковой опушки! Это что тебе, козлиные скачки? Ты гляди, тут же настоящие аргамаки есть! Один гнедой Нимджа́на чего стоит!

— Ай-хай, Нимджанов-то гнедой как подобрался. Потоньшал! И живот подтянуло!

— Зато в груди просторен, дых у него вольный! Животом подборист, а в груди широк!

— В достатке ведь дело. В хлебушке. Ты голову ломаешь, как бы концы с концами свести, а Нимджан небось за зиму сколько овса да сколько хлеба жеребцу скормил!

— Ове-ос… Иного коня не токмо овсом — халвой корми, все одно толку не будет. Сказал бы, порода хороша, кровей, мол, настоящих, — это другое дело.

— Да, бывают такие легкокостные, ну прямо на крыльях летят!

Опять те же таинственные крылья. Позабыв обо всем, мы подбираемся ближе к скакунам и ощупываем взглядом их плечи, спины…

IV

В середину майдана важно прошел староста. Он в черном легком бешмете, в ичи́гах с кяу́шами[11]. На груди у него большая медная бляха. Ни саляма никому не сказал, ни доброго взгляда не кинул, только дядю Гибаша, затеявшего борьбу подростков, знаком подозвал к себе.

— Не подлезай под грудь, не плутуй! — шумнул дядя Гибаш на кого-то из ребят и, поддав по заду парнишке, который подставил ногу противнику, подошел к старосте.

— Хватит с ребятней возиться! — сказал староста, почесывая жидкую бороденку. — Выкликай борцов!

— Так ведь всему свой черед! Сперва мальцы, потом старшие, — ответил дядя Гибаш, но тотчас же принялся наводить порядок. — Назад, подай назад! — Он шел по кругу, слегка ударяя палкой по ногам усевшихся впереди людей. — Не видите, что ль, до самой середки доперли! А ты что истуканом встал? Тебе говорят — отходи назад!

Пока мы бегали туда-сюда, пробивались в круг, началась настоящая борьба. Все-таки, потолкавшись, потыркавшись, мы пролезли в такое место, откуда можно было углядеть и широкие спины борцов и багровые от натуги их лица.

— Хайт! — вскрикнул вдруг кто-то из борцов.

В воздухе качнулись ноги, а в следующее мгновение обладатель этих ног хлопнулся на землю.

— Готов, готов! — раздались голоса. — Здорово его положил айбанец, молодчина!

Айбанец, выпятив грудь, ходил по кругу и спесиво поглядывал на толпу, ожидая следующего борца.

вернуться

9

Чулпы́ — украшение, подвеска для кос.

вернуться

10

Бавырса́к — сдобные шарики из теста, жаренные в масле.

вернуться

11

Ичи́ги с кяу́шами — сапоги из мягкой кожи на тонкой, мягкой подошве, на которые надевают кожаные калоши — кяуши — с укороченным задником.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: