— Доктор Маркс очень занят.
Она ответила по-английски, но с немалым трудом. И снова, второй раз за несколько минут, Лиза подумала про Волок — говор этой женщины живо напомнил ей матушку Наталью Егоровну, которая на всех языках говорила с явным немецким акцентом. «Доктор Маркс ошн санит».
Без видимых усилий Елизавета Лукинична перешла на немецкий:
— У меня письмо к доктору Карлу Марксу.
— От кого, простите?
— Из Женевы… от друзей Иоганна Филиппа Беккера.
Услыхав это имя, женщина милостиво улыбнулась и протянула руку:
— Присядьте, пожалуйста, я передам письмо.
— Но я бы хотела повидать доктора Маркса…
— Присядьте, пожалуйста, — повторила повелительно женщина и отправилась с письмом по лестнице наверх.
Большая лохматая собака, безмолвно наблюдавшая эту сцену, потянулась было следом за нею, но на третьей или на четвертой ступеньке передумала и возвратилась вниз, к двери.
Итак, в ожидании ответа, Елизавета Лукинична Томановская сидела в передней у Маркса — в прямом смысле, а не в том, обидном, какой вложил когда-то в эти слова разъяренный своим провалом Вольдемар Серебренников, а рядом собака рывками втягивала воздух в ноздри, принюхиваясь к незнакомке. Подавляя волнение, Лиза не успела еще как следует осмотреться, как там, наверху, из двери, за которою скрылась женщина, на лестничную площадку вышел сопровождаемый ею коренастый человек, рядом с нею особенно широкоплечий, с огромной, несоразмерной даже с шириною плеч головой. Таково было, во всяком случае, первое впечатление, и, покуда он к ней спускался, Лиза поняла, от чего это впечатление происходило — от пышной шевелюры и не менее пышной окладистой бороды.
— Наша добрая Ленхен умеет нагнать на человека страху, — говорил между тем, спускаясь по лестнице, Маркс, — но вы на нее не сердитесь, мадам Элиза, я не знаю женщины добрее, чем Ленхен.
Судя по тому, что обратился он к ней по имени, он успел просмотреть письмо и заговорил по-французски — на языке, на котором писал к нему Утин.
Он помог ей раздеться и провел к себе в кабинет.
Комната эта обилием книг, газет и бумаг тут же напомнила Лизе утинскую, но была много больше и соответственно куда больше книг и бумаг вмещала, шкафы с книгами и бумагами стояли у стен по обе стороны камина и напротив окна, и еще два заваленных ими стола стояли перед камином и перед окном. Книги лежали и на камине, рядом со спичками и коробками табаку.
Усадив гостью, хозяин кабинета и сам сел в деревянное кресло к рабочему столу посреди комнаты и, попросив позволения, раскурил трубку, пустил под потолок синее облачко, с усмешкой спросил:
— Вы ожидали увидеть почтенного старца лет эдак под сто, признайтесь честно? Но ведь и вы куда более юны, чем я бы себе мог представить. Так что мы оба ошиблись, и притом — в лучшую сторону, по крайней мере, если верить Гёте, или, точнее, гётевскому Мефистофелю.
И он процитировал на родном языке:
В его наружности угадывалось какое-то сходство с Бакуниным, — быть может, из-за шевелюры и бороды; во всяком случае, Лиза стала сравнивать их — и сравнение выходило не в пользу Бакунина. Она не нашла в Марксе этой неприятной монументальности, подавлявшей окружающих, этой бакунинской псевдозначительности. Доктор Маркс показался ей добрым и, судя по смеющимся горячим глазам, очень искренним человеком.
Прочитав еще раз, теперь уже при ней и более внимательно, письмо со штампом в заголовке «Международное Товарищество Рабочих. Русская ветвь», он попыхтел трубкой, убедился, что она погасла, и снова раскурил, и вновь заговорил на французском:
— Я весь внимание, милая мадемуазель Элиза, но, прежде чем вы приступите к возложенному на вас поручению, позвольте сказать вам, что этот «дух групповщины», на который сетуют ваши товарищи, он характерен для эмиграции… ее вечно сотрясают раздоры. Когда нет живого дела, начинается сведение счетов. Только связь с родиной спасает от этого… как написано тут в письме… неплохо… от «ребяческой игры в революцию… для народа, но без народа».
— Состояние русского общества, увы, ныне совсем не то, что во времена Чернышевского, — сказала гостья. — И печальное положение, о котором пишет вам Утин, объясняется рядом причин, — исполняя поручение, она старательно, тоном школьницы, их перечислила и тогда оставила этот тон, — вот только в студенческой среде какое-то шевеление, — и то, едва оно началось, возник Нечаев… Мы вам писали летом. Честолюбец Бакунин толкал его на всякие комбинации, лишь бы играть видную роль… Скажите, пожалуйста, каков ваш взгляд на Бакунина?
— Я скажу вам об этом. Но прежде хотел бы от вас услышать, как развивались события дальше… У меня здесь бывал Герман Лопатин и много говорил об этом деле, но он из Женевы уехал в начале лета, так что о полном разрыве Бакунина с Нечаевым сам узнал уже из вторых рук… Вы лично знакомы с этим… прохвостом?
— Нет, он прятался, но мне его показали. Такой, — она вдруг перешла на немецкий, — малорослый, белесый, глаза, как буравы, запавшие щеки и судорожно сведенный рот. Как Бакунин мог с ним связаться? При всех своих качествах все-таки старый революционер… Из-за их сговора революционеры вообще в русском мнении во многом компрометированы! Но вы обещали сообщить свой взгляд на Бакунина, — напомнила Лиза.
— Мне кажется, ваши друзья его раскусили…
— Наша секция родилась, можно сказать, из борьбы с ним!
Выполняя просьбу собеседника, она рассказала о последних перипетиях бакунинско-нечаевской эпопеи, и тогда Маркс встал из-за своего стола и заговорил. Он никоим образом не поучал, просто раздумывал вслух, приглашал слушателя — в данном случае Лизу — к соучастию в этом раздумье. Если что и было в нем от пророка, то только внешность — борода, шевелюра.
— Что я думаю о Бакунине?.. Как теоретик он нуль. Его программа — это надерганная отовсюду мешанина, где главная догма — воздержание от участия в политическом движении — взята у Прудона, другая догма — отмена права наследования как исходная точка социального движения — сен-симонистская чепуха… Что же касается прошлых революционных заслуг Бакунина… Я знаю его давно. Прежде всего, он не меньший мастер рекламы, чем Виктор Гюго, которого Гейне назвал не просто эгоистом, но — гюгоистом, — Маркс посмеялся, вспомнив едкий каламбур давнего своего друга. — Я ведь летом ответил вашим друзьям на их вопрос о Бакунине. Единственно похвальное, что можно сообщить о его деятельности во время революции, — это его участие в дрезденском восстании в мае сорок девятого года. Так что, милая фрейлен, поговорим лучше о вашем учителе Чернышевском!
Последнюю фразу Маркс произнес по-русски: «Паковарым лутче о фаш ущител Тчернишевски» — на ломаном русском, но тем не менее вполне понятно. И заговорщицки добавил уже на английском:
— Говорить по-русски — это единственный для нас с вами способ остаться непонятыми мисс Женни, — он указал на черноволосую молодую женщину, неслышно вошедшую в комнату во время его филиппики против Бакунина. — Моя старшая дочь… Элиза Томановская, русская леди, — представил он их друг другу.
О том, что это его дочь, он мог и не говорить, довольно было взглянуть на них рядом, чтобы понять это.
— Очень приятно, — сказала с поклоном Женни. — Но, кажется, вы затронули ту единственную тему, в которой Мавр не может обойтись без резкостей.
— Так к дьяволу ее, эту тему! — с веселой готовностью отозвался Маркс. — Итак, Чернышевский. К стыду своему, я сравнительно недавно открыл для себя это имя благодаря Серно, из его брошюры, а потом и из писем. Я что-то не понял, вы читали брошюру Серно?
— Это было первое, что я прочла, приехав в Женеву из Петербурга…
— Для нас тут долгое время единственным русским революционером, если не говорить о Бакунине, представлялся либеральный помещик Герцен — кстати, приятель Бакунина… И вдруг оказывается, что выросло совершенно новое поколение — Чернышевский, Добролюбов… Что вы о них знаете? Среди моих первых учебных пособий в русском были книги и Герцена, и Чернышевского, его замечательная критика политической экономии Милля. Трудное чтение — язык слишком сильно отличается от знакомых мне языков, а в мои-то годы все это не так просто… но результат стоит усилий! Замечательно оригинальный мыслитель, быть может единственный в таком роде, его превосходные работы доказывают, что и ваша Московия начинает участвовать в общем движении века. Помнится, я писал об этом вашей группе в Женеву. Расскажите же о Чернышевском — если можно, по-русски. Ведь мой русский, — он снова перешел, на русский язык, — феть мой русски натобится мне тля рапоты нат «Капиталь», — он перевел эту фразу для дочери и пояснил: — во втором томе я исследую вопрос о земельной собственности, для этого необходимы материалы по разным странам, и притом первоисточники.