Посторонние взгляды не проникали сюда. Разве в праздники, летом, во время торжественного крестного хода по стенам бастионов кто-то издали оглядит с любопытством одноэтажный белый каменный дом со слепыми белыми окнами по всем трем сторонам, с караульною будкой у единственной двери, оглядит и вздрогнет в страхе при виде часового с обнаженною саблей у плеча. Не приведи господь!

А каптенармус Секретного дома — ничего, не жаловался на судьбу, хоть и состарился здесь. Ну, конечно, хлопот и беготни хватало. Всякий день подай каждому нумеру есть и пить, принеси умыться, выведи погулять. Да каждый раз отопри да запри. И порядок такой: от ворот крепости всякому лицу идти в сопровождении разводящего унтер-офицера и одного из караульных солдат — истопнику с салазками дров, и ламповщику, и господину доктору, и его высокородию смотрителю самому. Ну, конечно, каптенармусу поспокойнее, чем дежурным солдатам и унтерам. Но коли разобраться, то и им сапог не сносить. За воротами давно никто не бывал.

А подумать, то и зачем? Служба здесь и казарма здесь, а летом так даже и огородик свой между каналом и крепостной стеною. Копайся себе в свое удовольствие в свободное время, морквушку, петрушку расти или там цветочки какие. А ежели потребуется свидеться с кем — у смотрителя под воротами комната для свиданий; их супруга туда к его высокородию ходят… Да и к старому солдату кто придет?

Его высокородие смотритель Ксаверий Игнатьич и с солдатами строг, а уж с господами из нумеров… Как глянет единственным своим глазом — все увидит насквозь.

Каптенармусу лучше всех в равелине. Ни в будке, ни в коридоре дежурить не надо, ни по нумерам ходить. Копайся себе в каптерке. Но и другим ничего. Это нонешний год казематы все позаняты, такого на его памяти еще не бывало. Старики, покойники, поминали, правда, что в двадцать шестом, кажись, годе тоже было полно. Но он сам тогда здесь не служил, еще был молодой.

Ну да слава богу, видать, скоро опять посвободнее станет.

Его высокородие Ксаверий Игнатьич, когда намедни приказание дал к утру приготовить одежу для всех нумеров, так прямо каптенармусу и объявил, что, мол, скоро, братец, теперь отдохнем от энтих злодеев, тогда ужо отоспимся.

А ему каптенармусу, ничего, он может и недоспать. И какие эти господа злодеи, он знать не знает. Он их, слава богу, и в глаза не видал. Его служба хоронить их одежу и что по хозяйству. Ему приказали приготовить к утру — он все в аккурат приготовит, с опрятством, в сохранности, в целости, по описи. Он службу свою знал.

… - Ну-ка, нумер девятый, господин хороший, что я вам там должон? — спрашивал старый каптенармус ночью в каптерке себя самого.

И сам себе отвечал, по складам разбирая из описи:

— Звание вещей: шинель на вате одна. Вот она, ваша шинель на вате… Сюртук суконный один… Брюки триковые… Жилет… Рубаха… Подштанники… Подтяжки резиновые…

И не спеша, любовно раскладывал все это по кучкам, чтобы утром раздать дежурным унтерам без задержки.

И тихо радовался в теплой каптерке, что нету старому солдату лучше местечка, как служба в Секретном доме Алексеевского равелина.

И благословлял судьбу.

Петрашевский Адвокат других

До того, как Спешнев открыл Комиссии разговоры с Черносвитовым и перепелочий сыр, — до такого его неблагородства Петрашевский не терял надежды разъяснить господам почтеннейшим следователям побуждения свои, помышления и поступки — то, что было на самом деле. Свойство истины таково, что она, подобно острому клину, проницает во всякий ум. Говорил об этом не раз и не уставал повторять, что отчаяться сделать общепонятной истину — значит разувериться в человеческом разуме! Он и здесь, взаперти, перед царскими следователями, хотел остаться самим собою — пропагатором истины, ненавистником лжи.

Но, увы, обманулся в своих надеждах.

От длинных исповедей или, может быть, проповедей — то во имя закона, то во имя чувства, совести, справедливости, от этих словесных извержений его отрезвили не угрозы оковами и не обвинения в дерзости, когда на вопрос, ему заданный, он чистосердечно ответил, как, по его мнению, следует поступить по делу. Нет, тогда он еще не сознал, что не истины от него хотят, а заботятся отыскать вину поболее. И даже в «подписке» Спешнева не почуял еще дыма аутодафе, хотя этот проект тайного общества отнесли к его, Петрашевского, нравственному влиянию, нравственной провокации. К счастью, он в ответ не очернил сгоряча Спешнева. Сообразуясь с законами, заявил, что наказанию сей акт никакому не подлежит, как никакого вреда не произведший.

Более того, Петрашевскому стало казаться, что в деле уже все объяснилось! Что всякое сомнение в невинности его и его сотоварищей уничтожено у господ следователей (тогда как их обязанностью было — во что бы то ни стало добыть виноватого!). Они его провели искусно. Или он сам обманулся? Да, только после того как Спешнев открылся, и началось выуживание поклепов — нравственное пытание, лишь только тогда раскаялся он, что изменил первоначальной своей решимости молчать, ни слова не говорить в Комиссии.

Он принял для себя такой план, зарок себе дал, воротясь в каземат после первого допроса, которого прождал ни много ни мало двадцать четыре дня вместо трех по закону. Уж что-что, а законный порядок знал, как-никак на его визитной карточке значилось: «адвокат, официально признанный»! Если не будет объявлена виновному в третий день причина его задержания, то он должен быть представлен в совестный или выпущен на поруки… Но минуло три дня, и еще трижды три дня — о нем словно забыли. Как вещь казенную, под расписку сдали коменданту и, как вещь, именуют по нумеру, не по имени или фамилии, но нумер первый. Ни смотритель, ни комендант не желали выслушать законных его просьб. Мертвое молчание, бессловесность сторожей, еле слышный бой часов на Петропавловском соборе да скрежет отпираемых и запираемых замков в коридоре — так прошло и три, и еще трижды три, и еще четырежды три дня в каземате Алексеевского равелина, пока наконец о нем вспомнили — и вечером, в необычную пору, отвели, быть может последним из обвиненных, в комендантский дом.

Представ пред Комиссией, он заявил ей свое недовольство и просьбу посмотреть Свод законов. Его прервал статский следователь со звездою: «Вы должны говорить не то, что считаете нужным сами, но что нужным считает Комиссия. Вы обвиняетесь в бунте и пропаганде фурьеризма». И прочитал ему увещание открыть соучастников; и объявил — довольно, однако, туманно — о выгодах раскаяния и признания. «Что ж, ради выгод клеветать на себя и других, вымышлять небывалые преступления?» — с досадой и негодованием спросил Петрашевский. «Подождите, — отмахнулся следователь и зачастил скороговоркой: — Вы обвиняетесь в порицании правительственных лиц, в направлении ваших собраний, у вас говорено было об освобождении крестьян и судебной реформе… Не вам бы рассуждать об этом!» «А кому? — не смолчал Петрашевский. — Не знаю, кто из нас имеет более права рассуждать, мне кажется, скорее тот, у кого ума больше». И усмехнулся при этом обычной своею усмешкою некоторого превосходства, и тот, со звездою, конечно, не в силах был ее перенесть. «Стоит только посмотреть на него!..» — вскричал он. «Этого недостаточно для суждения о виновности», — парировал Петрашевский. Он настаивал на том, что ему необходимо посоветоваться с законами, освежить их в памяти, ибо иначе оказывался в неравном с обвинителем положении, между тем как существует статья, где сказано: перед лицом закона все равны. «Скрывать это от обвиненного — значит иметь двойные весы у справедливости!» — «В-вы арестованы п-по высочайшему п-повелению!» — напомнил со значением толстый генерал Ростовцев, знакомый Петрашевскому еще по изданию киряловского словаря. Он ему возразил: «Высочайшее повеление об арестовании вовсе не уничтожило предшествующих законов, если в нем не говорится об их отмене». «Адвокатские увертки!» — почти взвизгнул статский следователь. «В противном случае я буду молчать». «Ах, вот как? — статский терял остатки терпения. — Мы вас штыком приткнем к стене, коли посмеете не отвечать!» «Что ж вы думаете — получите ответ? — снова по-своему усмехнулся ему в лицо Петрашевский. — Немножко крови и ничего больше…» Тут, смягчая обстановку, вступил до сих пор молчавший голубой Дубельт, самолично арестовавший его: «Ну, а как бы вы желали, чтобы над вами производили следствие?» «Комиссия могла бы избрать себе в руководство одно из двух правил известных», — отвечал Петрашевский. И привел изречения кардинала Ришелье и Екатерины Великой. Кардинал говорил: напишите семь слов, каких хотите, я из этого выведу вам уголовный процесс, который должен кончиться смертною казнью… Лучше простить десять виноватых, нежели наказать одного невинного, — вот слова Екатерины. «Но ведь вы виноваты, — мягко возразил Дубельт. — Достаточно посмотреть бумаги, что взяты у вас… А ведь еще и сожжено много, я сам видел пепел в печи!» — «О, ваше превосходительство Леонтий Васильевич! — воскликнул Петрашевский. — Слыша это, Ришелье сам бы сказал: „Я только самонадеянный глупец в деле создания крупного процесса, хотя и мнил себя первой величиной. Вот мой учитель“. Кардинал искал все-таки хоть какие-нибудь факты, хоть семь слов! — а Леонтию Васильевичу довольно кучки пепла от раскуривания трубки!» Статский следователь вскочил с места, опередив председателя, так и не раскрывшего рта: «Отведите его в каземат!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: