Вот почему, отложив в сторону шахматы, он, скрепя сердце, принимался зубрить «сопромат» и «диамат», хотя душа его неизменно лежала к шахматам, и только к шахматам…

Как я уже упоминала, несмотря на учёбу, он все же бывал довольно частым гостем на нашей Скаковой. Иногда мы проводили целые вчера втроем — я, Макаша и Юрка. Мы залезали с ногами на наш старый семейный диван и пускались в путешествие по стране «Макжеюров». Название это состояло из начальных слогов наших имён — Мак, Же(ня), Юр(а).

Это была выдуманная нами страна и мы, — Макжеюры — были вольны распоряжаться ею, как угодно. Каждый населял ее, кем хотел — ведь всё было во власти нашей фантазии! И каждый благоустраивал, её сообразно с собственным вкусом.

Мак занимался архитектурным оформлением страны и ведал изящными искусствами, Я — литературой и журналистикой, Юрка брал на себя увеселения и спорт, включая и шахматы, конечно.

Географическое местоположение Макжеюрии было нашей тайной и никто в мире кроме нас не знал о её существовании — наша «Шангри-Ла». Зато Макжеюры могли инкогнито путешествовать по всему миру! Для них не существовало границ, так как они обладали способностью гипноза, позволявшему им становиться невидимыми.

Насчет социального устройства Макжеюрии мы мало задумывались. Достаточно было того, что всем там жилось хорошо и весело.

Мы сочинили национальный макжеюрский гимн и придумали очень вкусный национальный макжеюрский напиток Он состоял из смеси виноградного сока и вишнёвой наливки, а в пробку бутылки втыкался маленький флажок с золочёным древком. Нежнейший шелк двух цветов — белого и голубого — олицетворял национальный Макжеюрский флаг.

Не знаю, откуда взялся у нас этот изящный флажок?.. Но помню его как сейчас!

На табуретке против дивана водружался «макжеюрский» напиток под национальным флагом и тарелка с печеньем.

Мы потягивали наш напиток и рассказывали истории из жизни макжеюрского народа…

Это были веселые дружные вечера.

Вероятно, если бы о нашей Макжеюрии узнало НКВД то и это было бы поставлено нам в вину, как антисоветские «настроения» или ещё что-нибудь в таком же роде. К счастью, НКВД об этом так и не узнало.

Я так подробно рассказываю о своем двоюродном брате, потому что, в моём «деле», на папке которого написано «ХРАНИТЬ ВЕЧНО», — он, Юрка, сыграл ключевую роль, а сам, в конечном итоге, расплатился за это жизнью.

Конечно мы не были «положительными героями». Мы были самыми обыкновенными людьми, наделёнными некоторыми способностями, но в ещё большей мере, слабостями — ленностью и беззаботностью. Мы не давали себе труда интересоваться политикой и глубже вникнуть в то, что происходит в стране.

Правда, ко времени ареста и я и Юра уже много поездили и многое повидали. Глаза и уши у нас не были закрыты. Я довольно близко видела «коллективизацию» и первые её «плоды».

Я ушла из газеты, потому, что мне претила газетная скрижаль: — «Надо писать не о том, что происходит в действительности, а о том, что требуется советской пропаганде. Газета должна вести за собой и агитировать!» — то есть попросту врать.

Я поссорилась с Артэком, пытаясь протестовать против насаждения ущербной советской морали в детские, неискушённые души.

Юрка вообще протестовал и возмущался только в своём кругу и то, только как бы шутя, невсерьёз. Но зато он легкомысленно сыпал сомнительными анекдотами «из-под полы», за которые в 37-м люди получали и по десять лет.

И все же ни я, ни Юрка не считали себя антисоветскими людьми, хотя НКВД доказало нам, что это — так, как дважды два — четыре.

Когда Юрка пересказывал анекдоты, ходившие в студенческой среде, ни ему, ни мне не приходило в голову, что мы совершаем преступление против советской власти.

Пришло это в голову моей маме, когда она, как оказалось дальновидно, ворчала на нас: — Вот вы доболтаетесь, в конце концов!.. Доболтаетесь!..

И мы «доболтались»…

Сколько раз потом в бессонные ночи и нескончаемые дни я старалась припомнить обстоятельства этого разговора, мельчайшие детали, оттенки, фразы, по всей вероятности никогда и не произнесенные, что в конце концов сложилась какая-то версия, казавшаяся наиболее правдоподобной, хотя на самом деле все мы — участники драмы, так как болтовня эта обернулась для нас драмой, — реально, в подробностях припомнить этот разговор никак не могли, настолько незначителен и пустячен он был.

Но он действительно был. И роковые слова «сто тысяч» действительно были мною произнесены. И об этом лучше всех помнила моя мама. Разговор, а сказать точнее, болтовня эта, произошла между мной и Юркой.

И слышал эту болтовню один-единственный человек, при этом присутствовавший — моя мама. Больше не было никого, в этом я была уверена. Что же это значит? Где мама? Что с ней?

Меня снова вызывают на допрос.

— Ну так как, Фёдорова? Вы подпишете протокол?

— Нет, в такой редакции я подписать не могу.

В протоколе допроса стояло: «Я сказала, что за сто тысяч рублей согласна совершить террористический акт над товарищем Сталиным». Я понимала: Если я подпишу, то подпишу себе смертный приговор.

— Я могу подписать только, что в шутку оценила свою жизнь в сто тысяч рублей.

— Ах, в шутку! — Звонок. — В камеру!

Через неделю:

— Ну как, подпишете?

— Я уже сказала — это была шутка по поводу оценки своей жизни, а не террористический разговор.

— В камеру!

Теперь меня вызывают на допрос по два раза в день — утром и вечером.

— Фёдорова, вы считаете себя вполне советским человеком? Я затрудняюсь, и отвечаю уклончиво:

— Во всяком случае, я не делала никакого вреда советской власти. Я не была противником советского государства.

— Ах, вот как, не были? А вот что говорит о вас ваш двоюродный брат Юрий Соколов — ваш лучший друг.

Следовательница берет исписанный бланк протокола и читает: «Фёдорова Евгения Николаевна… морально разложившийся и глубоко антисоветский человек».

— Я не верю своим ушам. Должно быть, желая добить меня, следовательница, прикрыв ладонью текст, тычет мне под нос Юрину подпись:

— Это его подпись?

— Да, конечно его.

Господи, значит и Юрка уже допрашивается! Мне и в голову не приходит, что он уже давно арестован, что ему также показывают мои протоколы с моими подписями, где я сознаюсь в «террористических» разговорах.

На следующий день снова:

— Соберитесь на допрос.

Теперь я уже не радуюсь. Я только боюсь. Но в этот раз мы идем необычно далеко. Поднимаемся по лестнице, потом какими-то бесконечными коридорами, опять спускаемся. Куда меня ведут?

Наконец, приходим. Сначала я попадаю в огромную темноватую комнату с мягким ковром под ногами, с одним-единственным столом у двери, обитой темной кожей с золотыми бляшками. Комната отделана прекрасными резными деревянными панелями. Я соображаю: значит, ведут к начальству. Ну и хорошо, вот тут-то я и расскажу, как бессовестно искажает смысл того, что я говорю, моя следовательница. Как она заставляет меня расписываться в том, чего я вовсе не говорила.

Из-за стола поднимается женщина и скрывается за кожаной дверью. Она тут же появляется снова и велит мне войти. Я вхожу, и дверь за мной бесшумно закрывается.

Я попадаю в ярко освещенный огромный кабинет. Где-то вдали стоит большой письменный стол, а к нему «глаголем» другой, тоже огромный (тут все огромное), покрытый красным сукном. Вдоль его длинных сторон аккуратными рядами стоят черные деревянные стулья с высокими резными спинками. На стульях никто не сидит, зато за ними вдоль стен стоят неподвижной линией люди в черных пиджаках, при галстуках под белоснежными воротничками. Впрочем, есть и военные.

Но все они, штатские и военные, стоят, как на параде, навытяжку, руки по швам.

В глазах у меня рябит, но все же я замечаю среди них и мою Марию Аркадьевну, тоже навытяжку, с прямой спиной, тоже замершую в почтении, с глазами, устремленными, как и у всех, на того — за столом, на главного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: