Конечно, света сквозь эти окна, даже и светлой карельской ночью проникало мало, а освещения в бараке вовсе никакого не было.

Ощупью, натыкаясь друг на друга, на вещи и нары, живой поток людей втекал в барак и, наконец, за последним закрылись двери и загремели засовы и замки. Люди были «размещены» на ночь.

Среди ночи в запертом бараке поднялось нечто невообразимое. Дело в том, что длинный барак был перегорожен посредине сплошной дощатой стеной. В одной половине находились вновь прибывшие этапники — 58-ая статья, а в другой жившие здесь уже давно мужчины-уркаганы.

Урки — народ энергичный и сообразительный, если ещё не успели стать доходягами. Информация у них поставлена отменно, и они всегда знают всё, что делается в лагере.

Они не мешкая разобрали перегородку, и в темноте и давке начался невиданный грабёж.

Тащили и отнимали не только чемоданы и мешки — раздевали догола и избивали сопротивляющихся.

Крики, вопли, призывы начальства и конвоя, грохот, мат сотрясали не только барак, а и весь небольшой клочок земли, который назывался лагпунктом… Но ни один конвоир не приблизился к бараку, ни одного выстрела, хотя бы в небо, для острастки не раздалось с вышек…

Это никого не касалось.

На нашем лагпункте не было ни одного дерева или даже самого сухого и пыльного куста. Только несколько деревянных бараков, а за ними ямы от выкорчеванных когда-то здесь росших деревьев.

По вечерам, в короткое время от ужина (он же — обед) до отбоя, вокруг каждой ямы собиралась своя компания. И даже урки не занимали «чужой» ямы…

Когда мы приплетались с лесоповала (другой работы здесь вообще не было), уже пережив параксизмы голода, с равнодушно сосущей тупой болью под ложечкой, наша компания занимала свою яму, а я с ведром и пятью-шестью талончиками отправлялась за «обедом».

Дело в том, что женщинам все же наливали погуще, а иногда вплескивали в ведро лишний черпак.

Меню не было разнообразным — почти всё лето варили «затируху» на «бульоне» из толчёных сухих костей — этот порошок плавал в супе вроде нерастворимого гравия.

Это было и «первое» и «второе» — да ещё и без соли. Но привыкнуть, очевидно, можно ко всему.

Я приносила ведро и разливала варево по мискам. Ели медленно и молча, потому что, когда начинали есть, притаившийся было голод снова оживал и начинал бушевать в наших желудках. И когда в молчании только кляцали о миски наши железные ложки, откуда-то, как из-под земли, появлялись крысы…

Они рассаживались полукругом возле ямы и как зачарованные не отрывали от нас своих блестящих и жадных глаз.

Через короткое время, как по команде, вдруг они делали короткий бросок вперед, и снова замирали. Ещё шаг — и опять, как статуи… Ещё бросок…

Но тут кто-нибудь из нас не выдерживал и принимался звенеть ложкой о край миски: — Брысь вы, окаянные!

Крысы неохотно отодвигались задом, потом снова начиналось медленное наступление.

Чтобы прогнать их совсем, надо было встать, затопать ногами, или запустить в них чем-нибудь.

Удивительно, чем питались эти жирные, мерзкие твари там, где люди умирали с голоду?!..

В «урочьих» ямах горели маленькие кострики и на них, в жестяных манерках булькало варево — варились крысы. Говорили, что они были вкусные и нежные, вроде крольчатины.

Когда мы стали «своими» и завели знакомство с некоторыми из урок, мне не раз предлагали отведать белого и аппетитного на вид крысиного мяса — такой кругленький и аккуратный окорочок. Но стоило вспомнить, как эти пёстро-рыжие, тяжелые твари с омерзительными голыми длинными хвостами, одна за другой шныряют в уборной, скатывыясь вниз по стенам, нахально снуют по стульчаку, прямо по ногам — и отвратительная спазма перехватывала горло… Не могу! К чертям!

В нашей компании оказался, кроме новых знакомых, и мой Пиндушский сдаточный капитан — тот самый Евгений Андреевич, который приветствовал меня гудками с залива Онежского озера, с которым мы так недавно — всего лишь в прошлое лето — «элегантно» обедали в Пиндушской столовой, как отметил кто-то из инженеров конструкторского бюро Пиндушского лагпункта.

Но Боже мой, как же он выглядел теперь!?..

Когда мы (наш этап) прибыли на Водораздел, и я встретилась с ним — в первые минуты я его просто не узнала. А ведь он прибыл сюда всего лишь месяца за полтора до нас!..

Он исхудал до неузнаваемости. Вместо белоснежного кителя — засаленная телогрейка «двадцатого» срока; вместо капитанской фуражки — какая-то крохотная клоунская шапчонка, и огромные стоптанные «шанхаи» на босых ногах…

Единственное, что осталось — по-прежнему, он даже здесь умудрялся как-то и чем-то бриться. И красивое длинное лицо его, с глубоко сидящими печальными глазами, было по-прежнему аристократично.

И так же почтительно и нежно он целовал мне руку при встрече поутру, и так же галантно говорил мне комплименты…

С Андреем Быховским они быстро подружились, несмотря на значительную разницу лет. Ему, как говорил Евгений Андреевич, имея в виду моё увлечение Андреем — он «грустно завидовал», что ничуть их дружбы не омрачало.

На работу Евгения Андреевича не гоняли — отёкшие ноги едва его держали, и он задерживал всю бригаду. Конвоиры отказывались его брать. И целый жаркий, душный и голодный день он ждал нашего возвращения с работы и встречал нас недалеко от вахты.

Вечерние часы, краткие как мгновения — часы у «нашей ямки» — были единственным лучом света, озарявшим последние дни его жизни. К сожалению — недолго.

Вскоре после нашего прибытия его забрали на «Северный», где было отделение нашего «Водораздела». Там, как говорили, был большой лазарет, но оттуда никто уже не возвращался.

Не вернулся и Евгений Андреевич. Остался только в моей памяти…

Кроме нас троих, в нашей компании были ещё двое из 58-й, которые мне как-то не запомнились, и двое уголовников, которых помню как сейчас.

Один из них — мальчишка — уркаган с нежным девичьим лицом, с большими бархатно-телячьими глазами. Я его знала ещё с Пиндушей. Он был фанатически влюблен в Есенина, которого чуть ли ни всего знал наизусть и читал его проникновенно, со слезами на глазах. Кажется, его звали Николаем. Но в честь Есенина, он окрестил себя «Серёгой», и так все его и звали. Память у Серёги была феноменальная. Кроме Есенина он знал много из Блока, и, всего — с начала до конца — все восемь глав, за исключением некоторых отступлений — Евгения Онегина!

Серёга никогда не ломался, не заставлял себя упрашивать и, когда покончив с нашим обедом, мы растягивались по краям песчаной ямы, ещё сохранившей дневное тепло, а солнце тонуло в оранжевом мареве за дальним лесом, он читал нам одну главу за другой, без устали и с вдохновением, изредка только спрашивая: — Ещё?

Как всякий артист, он ждал поощрения и получал его от нас щедро и заслуженно.

Вторым, тоже из уголовного мира, был Владимир Николаевич Экк — очень интересный и остроумный человек, о котором я расскажу немного позже.

Мы лежали рядом с Андреем, смотрели на лиловеющее небо и слушали «Евгения Онегина». Было хорошо и просторно на душе; и костры с булькающими в жестянках крысами, и землистые лица урок, сидящих вокруг костров в одних кальсонах так как всё остальное было проиграно и пропито с помощью наших конвоиров, и какие-то вопли и виртуозный мат, изредка долетавшие из-за забора изолятора, и двойная проволочная изгородь с вышкой и «попкой» в углу, как раз над нами — всё это казалось кинолентой, которую мы видим, но сами в ней — не участвуем…

Это были хорошие и блаженные часы, когда можно было не двигать ни одним уставшим членом, не чувствовать болящих ног, ноющей спины, и атмосфера великого, дружелюбия, осеняла наше «кольцо»…

Блаженство кончалось громким высоким пронзительным звоном вдруг оглушавшем весь лагерь — это в рельсину, подвешенную на стойку колотили «отбой».

Каждый вечер мы знали, что это будет, и каждый вечер, всё равно это было неожиданно, и сбрасывало нас «с небес на землю».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: