Но, как бы то ни было, внутри этого самого дворца есть огромная зала, наполняющая чуть не все здание: она еще меньше всего остального заслуживает современного французского презрения. Это точно кусок сиденгамского Хрустального дворца, перенесенный из Лондона в Париж, — кусок, разумеется, много уступающий своему первообразу, но все-таки величавый и необыкновенный между остальными европейскими залами, старыми и новыми. Сам Хрустальный дворец не годится для концертов, для музыкальных торжеств. Он слишком громаден, он не по музыкальному устроен, за углами его плеч никто не услышит никакой музыки, она там пропадает как в пустыне, да и внимание каждую минуту отвлечено бесконечным, всюду раскинувшимся между зеленью музеем, бьющими фонтанами, бассейнами, всюду расстановившеюся скульптурой, пестротой разнообразнейших архитектурных образчиков. Но если б мне надо было устраивать музыкальный «пир на весь мир», такой концерт, куда должна была бы собраться вся Европа, я спросил бы себе большую залу Дворца промышленности.
Представьте себе огромный, продолговатый четырехугольник, стены которого исчезают внизу, под идущими горой вверх рядами малиновых скамеек амфитеатра, а вверху спрятались за бесчисленными аркадами галереи, увешанной бархатными занавесами и кистями. Ни одного окна нигде в зале, весь свет падает вниз сквозь громадную стеклянную крышу, полукруглым сводом нависшую со всех сторон над залой. Целый лес разноцветных знамен и флагов спускается в залу из-под стеклянного свода и такие же знамена и флаги расставлены и навешены группами внизу и по галереям. Средина залы пустая, точно арена какая-нибудь, лишь изредка там разместилось несколько рядов скамей, опять цветных, ярких: не для публики, а для особых которых-нибудь гостей торжества, и кругом этого внутреннего пространства идет, по всем четырем сторонам залы, как цветная кайма, отделяющая кольца амфитеатра с публикой от внутреннего пустого пространства, широкая четырехугольная рамка из цветов и зелени. Как не похожа эта зала, вся из ступеней и сквозных галерей, залитая сквозь свой воздушный стеклянный свод ярким солнечным светом, полная красок, золота, висящих изящными складками знамен, — как она не похожа на те печальные, голые, глядящие подвалом, экзерциргаузы и манежи, куда остальная Европа отправляется праздновать свои парадные фестивали, свои значительнейшие музыкальные торжества! Кто еще из европейских народов может указать у себя на другую подобную залу?
Но пока блеск, красивость, изящество этой залы еще продолжали наполнять глаза, воображение, а уже мысль стремилась к самому концерту. Что-то он скажет, спрашивал я себя, стоит ли французская музыка, французские музыканты всего этого великолепия, всей этой роскоши? Афиша казалась мне сильно сомнительного свойства. Конечно, тут стояло много знаменитых имен: Мейербер, Глюк, Россини, Вагнер, Мегюль, — массу публики они должны были заинтересовать и привлечь, а все-таки слушать было нечего, все-таки концерт был пустой и ничтожный: весь он состоял из каких-то маршей и молитв. Марш из «Альцесты», марш из «Sommernachtstratan», марш из «Пророка», марш мосье Жонаса, молитва из «Иосифа», молитва из «Моисея» и, вдобавок ко всему, отрывки из «Фенеллы» и галоп того же мосье Жонаса. Что же это все вместе было? Соединение старинных и новых пустяков с созданиями, давно отцветшими и увядшими, всякие мелочи и безделушки, и ни одной капитальной вещи! И вот из чего должен был состоять громадный концерт всемирной выставки, вот для чего должны были собираться четыре тысячи музыкантов и вот что Европе надо было притти послушать в Париже!
Э! стоит много толковать о каком-то военном концерте! Будто тут есть что-нибудь серьезное, что-то такое в самом деле важное! — скажут, пожалуй, многие. — А как бы вы думали, разве нет? — отвечу я им. Разве не заключается большая важность в военных оркестрах, в том, что они играют и как играют? Теперь нельзя более смотреть на эти оркестры свысока, презрительно; это была бы непростительная близорукость. Нынче нельзя уже оставаться при мнении, что военная музыка — ну, она и существует для военных, а нам, прочим, мало до нее дела, потому что — не все ли равно, под какой марш ходят полки, под какую музыку происходит развод, парад или штурм. Нет, это неправда, роль ее нынче уже не та. Она существует уж теперь для всех, она принадлежит всем. Военные оркестры — проводники не только одной военной, но и всяческой музыки в массу народную. На улице, в публичном саду, в процессии, в каждом народном или национальном торжестве, кого же народ всегда слышит, как не один военный оркестр, через кого он и знает что-нибудь из музыки, как не через него? А когда так, то немножко стоит, я думаю, призадуматься, как и что они играют, из чего составлена их всегдашняя, любимейшая программа, куда они ведут общий вкус.
Стоял жаркий июль месяц, и, несмотря на громадность залы, воздух был душный, нестерпимый, солнце так и палило сквозь стеклянный свод, крыши. Музыканты, сняв кепи и каски, небрежно опирались на свои огромные трубы или тихо перебирали клапаны валторн и рожков и весело перекидывались речами с одного конца своего полукруга на другой… Вдруг раздался сигнал, все четыре тысячи музыкантов засуетились, стали поспешно садиться на места, и красиво было видеть, как над головами всей этой массы заколыхались конские гривы, разноцветные султаны, заблестели императорские орлы надеваемых кепи и касок. Несколько секунд, прошло в разноголосице и диком гуле настраиваемого огромного оркестра, и потом вдруг вбежал на кафедру, уединенно поставленную перед, оркестром, молодой довольно офицер, в золотых аксельбантах и эполетах, с яркими красными отворотами и империалкой у бороды. Это был знаменитый мосье Полюс, chef de musique de la garde de Paris, т. е. капельмейстер того самого оркестра, который французы считают первым у себя, значит, и в целом мире. Он постучал палочкой, и концерт начался.
Я не знаю, остались ли довольны американцы и англичане; им, пожалуй, могла понравиться и французская музыка, и французское исполнение. Каждого мало развитого человека не трудно удовлетворить музыкой скорой, сильной и торопящейся, с резко обозначенными ритмами или чувствительно расплывающейся и сладко тянущейся: он одну признает чем-то страстным и энергическим, другую чем-то вполне нежным и глубоко сердечным. Но было тут, во Дворце промышленности, много и не американцев с англичанами, много и таких людей, которые, оглядывая великолепную залу, слушая музыкальный легион Полюса, все время про себя думали: нет, нет, не стоит эта игра свеч!
Четыре тысячи музыкантов ни одной своей пьесы не исполнили все вместе; играла то одна, то другая половина оркестра, но вовсе не стоило желать, чтоб обе половины соединились и играли вместе. Знаменитый их капельмейстер, махающий своею палочкой в левой руке, был горазда меньше дирижер, чем офицер; он, казалось, воображал себя не на капельмейстерской кафедре, а на бреши осажденного города, он командовал не музыкой, а зуавским штурмом, и в руке у него была не капельмейстерская палочка, а шпага или знамя. Его легион, несшийся во все лопатки, делал это ровно, гладко и чисто, но представлялся мне полком французских стрелков, бегущих шибким, ровным, гимнастическим своим шагом напролом. Во французской военной музыке есть всегда что-то резкое, грубое и начальное; все хорошие, привлекательные стороны француза не-солдата из нее исчезли; там же, где дело идет о чувстве, выражении, нежных оттенках, они или сентиментальничают, или выступают ходульно и натянуто точно в менуэте или гавоте. После такого концерта идешь домой и спрашиваешь себя: что потеряла бы всемирная выставка, если б не были сыграны четырьмя тысячами грубых французских солдат — галоп г. Жонаса, отрывки из «Фенеллы» или даже сама молитва из «Моисея»?
Французы были необыкновенно довольны, даже заставили два раза повторить эту последнюю вещь (им, кажется, особенно нравилось, что когда дело доходило до второго куплета этой балетной музыки, то весь оркестр вдруг разом вставал и играл этот второй куплет во всю глотку, стоя — что за торжественность, что за великолепие!). Но очень многие думали про весь концерт другое, чем французы, и в числе этих многих были — кто бы это отгадал? — наши кавалергарды. Незадолго перед тем они приехали в Париж и скоро должны были участвовать в международном военном концерте. В то время они еще одни из всех иностранных оркестров были в Париже, и их, как почетных гостей, пригласили теперь в залу Дворца промышленности, им отвели места посреди залы, где из публики никого более не было; они образовали там блестящий четыреугольник, сиявший серебром касок и галунов, разноцветными красками мундиров, сверкающею сталью длинных палашей. На них обращены были все глаза, одни говорили, что это — венгерцы, другие, что это — пруссаки, очень немногие знали, что это русские. Во время концерта они сразу сделались предметом всех толков и внимания, к ним устремилась с разных концов залы целая толпа гарсонов из кафе с подносами, на которых красовались абсент, лимонад и пирожки, к ним стали поминутно подбегать продавцы концертной программы. Но наши гвардейцы сидели, строго надвинув на лоб каски с орлами, и с достоинством отказывались от программы и от абсента, скромно посматривали по сторонам, прилично аплодировали после каждой пьесы и вообще держали себя так хорошо и красиво, будто век не выходили из залы дворянского собрания, а только и делали, что присутствовали на превосходных концертах.