Но разве это присуждение кого-нибудь обмануло, разве кто-нибудь ему поверил? Французские журналы тотчас же принялись торжествовать свою национальную победу, через несколько дней вся Франция читала, что знаменитый оркестр Garde de Paris, со своим знаменитым капельмейстером во главе, оправдал свою великую репутацию, и если на всемирном состязании разделил первую премию, то лишь с лучшими из лучших музыкантов Европы — австрийцами и пруссаками. Но тотчас после этих заявлений, без которых, конечно, тошно было бы каждому французу, произошло то, что сразу уничтожило веру в них.

Европейский концерт произошел в виде такого непозволительного, бестолкового скандала, что необходимо было повторить концерт в более приличном виде: тысячи людей не попали туда, несмотря на свои билеты, а надо же было, в самом деле, прослушать иностранных музыкантов. Неужели они приезжали только на то, чтоб присутствовать при сцене промахов, ошибок и беспорядка? Музыкальным присяжным стало совестно: они назначили новый, европейский же концерт, но такой, который во сто раз должен был выйти лучше первого. Они решились исправить, изменить все, что в том концерте было неуклюжего и комического. И что же? Именно в этом хорошем концерте французские оркестры более не участвовали. Что это значило, что это была за странность? Неужели они могут играть только там, где выбрано самое дурное место для оркестра и половины всего игранного не слыхать, или там, где по десяти раз играют все одно и то же?

Нет, дело состояло не в том. Хорошо было раз выставить французские оркестры чудом совершенства, верхом музыкального исполнения в Европе, — два раза это уже и не приходилось. Услыхав австрийцев и пруссаков, сам император воскликнул: «Вот настоящие образцы военной музыки! Вот чего нам нужно добиваться!» Эти императорские слова везде были тотчас же напечатаны. Я не знаю, любит ли музыку Наполеон III и знаком ли он с нею как искусством. Но как бы ни было, это публичное сознание в малых совершенствах французской музыки, до тех пор поставленной в мысли французов выше всех остальных, разверзло в Париже все уста и мнения. Теперь французы решились понять, что им мудрено выносить сравнение с австрийским и прусским оркестром, несмотря на присужденные премии, и их оркестры на состязание больше не появлялись.

Второй европейский концерт ничего от этого не потерял. Он был превосходен, потому что ничто более не мешало ему быть превосходным. Каждый оркестр мог теперь играть, что ему было угодно, и поставлен был в зале так, что все звуки его уже не пропадали.

Зала была великолепна, как всегда, солнце светило изо всей силы, флагов, цветов было повсюду опять гибель, и тысячи народа, без всякого беспорядка на этот раз, наполнили амфитеатр и галереи. Но теперь австрийский и прусский оркестры встречали уже как знакомых, как фаворитов. Когда они спускались по лестницам, между рядами амфитеатра, в залу, и проходили по средней ее арене на свои места, их провожали бесконечные рукоплескания, и это шествие их было настоящим триумфальным шествием. Такой прием, я думаю, чего-нибудь да стоит! Пруссаки и австрийские музыканты приехали в Париж, потому что начальство прислало, играли хорошо в первом концерте, потому что давно привыкли хорошо играть. Но теперь тут уж было другое дело. Они теперь брались за свои инструменты победителями, увенчанными, признанными, превознесенными в самом Париже, во время величайшей всемирной выставки, какая бывала когда-нибудь на свете. Входя на эстраду, они знали, что их ждут, и ждут с нетерпением, что они нравятся, что их хотят слушать, что к ним несутся симпатии всей этой разноплеменной толпы, сошедшейся со всех краев света. Они и теперь играли по приказу, да, но тоже и для себя. Они слишком живо участвовали в том, что должно было происходить. Но как же не быть удаче, успеху там, где чувствуешь, что возбуждаешь вокруг себя столько и таких симпатий! Австрийцы играли увертюру «Фрейшюца» и «Fackelzug» Мейербера, пруссаки — полонез из «Струензе» и марш из «Тангейзера». И тем, и другим, конечно, немало помогало то, что это были вещи тысячу раз слышанные и, наверное, любимые девятью из каждых десяти слушателей. Нечего было беспокоиться о том: все ли поймут, всем ли понравится то, что они будут играть; теперь все дело состояло только в исполнении, а что оно будет удивительное, каждый был в том уверен уже наперед. И вот если по окончании их провожали до места долгие громы рукоплесканий, тут еще ничего не было удивительного, неожиданного; но удивительно вдруг вышло то, что сами французы забыли, что они — первый народ в мире и все должны у них учиться; они, может быть, с еще большим энтузиазмом, чем вся «стальная публика, были поражены и аплодировали. Их способность увлекаться правдой, силой и красотой взяла и на этот раз верх над всякими узкими соображениями национального эгоизма.

Мудрено было сказать, который из двух оркестров выше, чье исполнение было совершеннее в этом концерте; но верно только то, что лучше этого не сыграл бы, конечно, никакой немецкий оркестр, театральный или концертный. В исполнении их обоих отозвалась длинная традиция, музыкальность и вкус, воспитанные многими поколениями, музыкальное чувство, возросшее не в одной казарме и на плацу, а вскормленное всею современною музыкою. Личности капельмейстеров были противоположны до последней ниточки; и каждый из обоих оркестров являлся самым важным отпечатком своего вождя.

Австрийскими музыкантами управлял Циммерман, молодой человек, тоненький и элегантный, совершенный франтик венских балов и праздников. Он нисколько не был похож на военного, казалось, он точно случайно и в первый раз надел военный мундир. И такова же была его дирижировка: в ней ничего не было военного, полкового. Оркестр его был полон нежности и тонкого изящества, но тоже вдруг он загорается, растет, в нем закипает энергия, раздаются могучие, мужественные звуки, и он вырастает во что-то сильное и энергичное. Ему доступны все выражения душевные, страсть, могучее увлечение — такой оркестр способен был бы исполнить от начала и до конца целую оперу, и никогда не уступил бы никакому оркестру самых превосходных оперных музыкантов. Он был точно конь драгоценной крови и породы, который так слился со своим седоком, так чувствует его волю, его мысль, его чувство, что ему довольно незначительного движения поводьев, и он уже все понимает; и вот вождь такого оркестра, Циммерман, управлял им удивительно спокойно и просто, с поразительною умеренностью жестов: подумаешь, оркестр сам собой играет, и нет тут никакого дирижера, он не нужен.

Пруссаками начальствовал знаменитый Випрехт! Это был старик коренастый, приземистый, довольно некрасивый и не изящный, но, так же как и Циммерман, не имевший в себе ничего военного; в нем было на первый взгляд что-то медвежье, прусский мундир сидел на нем точно хомут или маскарадное платье, которое он, кажется, вот так бы сейчас с себя и сбросил. Взглянув на него, никто не отгадал бы в нем удивительного дирижера военной музыки: можно было принять его за доктора или учителя, за заводчика или пастора — за кого угодно, только не за человека, принадлежащего к прусской армии. Ничего и в этом человеке не было строевого и форменного; не было этого и в оркестре. Когда он начал дирижировать, весь его вид вдруг изменился, пропала его неуклюжесть, фигура ожила и выросла, седые нависшие брови поднялись и из-под них блестели кругом по оркестру глаза, повелительные и увлекающие. Он уносил за собою оркестр, наполнял его энергией, стремительностью, раздувал его до громадной силы и потом вдруг опять точно будто сжимал его в своей руке, делал его маленьким, крошечным, едва слышным, словно молот огромных паровых заводов, способный одним ударом размозжить полосу в тысячу пуд и потом готовый тихо выковать иголку. Под взмахом его энергической палочки, под взглядом его сверкающих глаз оркестр принимал тысячи оттенков, точно картина, разливался во всем богатстве разнообразнейших красок. Из всех, игравших во Дворце промышленности оркестров, прусский был самый большой: тут было девяносто исполнителей; значит, у него в распоряжении находилось всего более средств и красок; но навряд ли ему в чем-нибудь уступал австрийский. Вот что значит удивительное равновесие, гармония частей и мастерское употребление сил. Казалось, оба оркестра равны по составу; но по художественности, по совершенству и тонкости выражения австрийский был еще выше своего могучего соперника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: