После битвы под Сталинградом отец раздобыл большую карту, прикрепил ее к стене бабушкиной комнаты и начал что-то вырезать из картона.

После того как в сарае стал ржаветь наш семейный вечный двигатель, мать очень недоверчиво относилась ко всем начинаниям отца.

Когда клены на откосе вспыхнули ярким цветом, наша бабушка умерла. Она тихо угасла ночью. Так опадают яблоки с дикой яблони после дня святого Вацлава. Я впервые увидел слезы матери.

В опустевшей комнате, где до сих пор сохранился еще запах лиственничного дерева, поселились немецкие офицеры. Они мудрили над картой, перемещали флажки и время от времени пиликали на моей скрипке тоскливые, плаксивые мелодии.

Однажды отец исчез и где-то пропадал несколько дней. Вернулся он усталый, голодный и промерзший, а мать, вместо того чтобы узнать, где он был, все ходила вокруг него и гнала нас прочь. Тогда я понял, что есть и другой страх, отличный от страха порки. Это болезненный страх за отца, за мать, за братьев. Он исходил от тех, кто был похож на нас, но кто пришел из совсем другого, кошмарного, мира. Страх исходил от их глаз, их шагов, от их разрушающего существования!..

И я не был одинок в этом чувстве. Когда отец долго не возвращался, мать неподвижно сидела у плиты с застывшим, как маска, лицом. Ее руки, сложенные на коленях, дрожали. На гвозде возле буфета висела скрипка: отец считал, что в приличном доме скрипка должна висеть на стене. Младший брат спал в своей деревянной колыбели, а за окном тихо опускалась равнодушная, пустая и пугающая ночь. Тишина удручала. Бледный месяц освещал сгорбленную спину матери, и не на что было опереться, потому что не было с нами тяжелых, надежных рук отца. Без них мир был неустойчивым, и с каждым словом, доносившимся к нам из бабушкиной комнаты, могла прийти смерть.

В конце апреля над деревней загремели залпы орудий. По знаку отца мы приготовились. Я схватил в одну руку скрипку, другой вцепился в козу, и, несмотря на то, что самый младший член нашей семьи кричал так, будто хотел переорать всех сразу, мы бросились бежать на хутор к дяде Павлу, которого мать не очень-то любила, потому что он сыграл определенную роль в отцовской затее с вечным двигателем. Немецкие солдаты тоже не задерживались. Их лица стали такими же серыми, как и форма. Карта с флажками дрожала на стене, дрожал и сотрясался весь наш деревянный дом.

К утру все было кончено. На хутор пришел отец с двумя обросшими парнями, и мы двинулись к шоссе.

Из-за проклятой козы я подошел к шоссе последним. Все были несколько растеряны. Шоссе оказалось пустынным. Люди переглядывались, как будто спрашивая: «И это все?»

Со своей скрипкой под мышкой я выглядел среди них довольно несуразно, как пугало на огороде.

Мать что-то шептала, кто-то спросил:

— Где же русские танки?

Отец виновато оглянулся, потом медленно опустился на колени и прижался ухом к земле. Казалось, это длится целую вечность, и люди оцепенели, как будто в эти мгновения решалась их судьба. Затем отец поднялся, отряхнул с колен землю:

— Я слышу танки.

После его слов мужчины попадали на землю, а мать покачала головой.

— Но я действительно слышу, — немного смущенный, твердил отец.

То, что услышал я, не было похоже на грохот танковых гусениц, скорее это был очень нежный звук. Сначала доносилось позвякивание, но оно быстро превратилось в звон, который издает старый будильник.

Из-за поворота показался человек на велосипеде. По мере приближения я разглядывал его. Это был солдат. Он широко улыбался и кричал:

— Берлин! Берлин!

Автомат бил его по спине, рыжие усики топорщились. Вот уже красная звездочка промелькнула мимо нас, и отец вдруг опомнился:

— Что смотришь? Играй!

— Ура! Да здравствует Сталин! Да здравствует Красная Армия! — кричали все.

Я кричал вместе с толпой. Потом вскинул скрипку и заиграл:

У господского двора
Наш Витоушек пашет…
Мимо шла танки…

Альфонз Беднар

Каменный колодец

Зеленое воскресное утро едва только забрезжило, а старый Банковский из Коштиц, старый Яно Сухая Колючка, уже пас сынову корову у Коштицкого источника. Он стоял в зеленом вербняке, глядя вдаль, а корова мирно щипала траву. Сквозь редкую листву смотрел он на серую бетонную кладку, из которой вода по трубе вытекала на землю. Ручеек журчал среди камней, бежал по канавке, вымытой в земле, и исчезал неподалеку в траве. Шипучая вода, шипучка, сочок — как только люди не говорят о ней! Ходит сюда сейчас всякий народ, и по-всякому ее называют, а в давние времена все называли ее только сочком: «Пойдем попьем сочку!», «Эх, и напился я сочку!». Вода эта бывает разная на вкус: и резкая, и послабее; и дно в таких источниках бывает разного цвета: и серое, и красное. В одних вода течет как бог на душу положит, а в других ее направляют люди, помогают ей, и течет она по деревянным желобам, вытекая словно из бочки, или струится по железным трубам вроде нашей. Люди заботятся о таких источниках, смотря по тому, сколько народу к ним ходит, а где-то там, в Теплицах, они красиво огорожены, и воду из них даже отвозят в города. Ох и красивы там эти колодцы! А эта наша вода — совсем она не шипучая, не шипучка и не минеральная, а как есть сок, так ее и называют все издавна. Наша водичка просто в бетон замурована. Каменщик Ондркал так ее замуровал, а он разве что понимал? Нигде не был и толком ничего не знал. А гордец, каких свет не видывал! Эх, водичка моя, хорошо тебя напиться! Горло дерет, крепкая. И заслуживает она колодца получше — из камня, со всякими цифрами-делениями, с табличкой… Старый Яно оглянулся на корову. Она все так же мирно паслась. «Добрая водичка, — подумал он опять, — замечательная, только пусть ее не пьет тот, кому не положено! То, кто от болезни уже загибается, не должны из него пить. Да, из красивого колодца ей бы течь, заслужила она того». И он посмотрел на зеленый откос идущего поверху шоссе и на песчаную тропку, что вела от шоссе к колодцу. Добрая водичка, но резкая. Пыхнул разок из короткой кривой трубки, выпустив из впалого рта седоватый дымок. Да, не вода, а сок! Он-то ее попил на своем веку. Уже сколько живет он на свете и пьет эту водичку, почитай, с самого рождения. И по свету побродил за свою жизнь, был и в солдатах, и в батраках, и в Австрии побывал, даже в Америку собрался заглянуть, да тут война началась, и не пришлось ему поехать, но только здесь, у водички, человек может понять, как надо жить. Здесь привольно, утро такое свежее, прохладное… А что еще надо человеку? Поле свое он отдал сыну, а сын — кооперативу, сам он ходит теперь сюда попасти сынову корову Лысуху, а здесь человек всякое узнает о том, что делается на свете, ведь столько разного народу ходит за этой водичкой. И по-разному эту водичку называют… Мир стал не такой, как прежде, изменился он с той поры, как проложили здесь бетонку, а теперь и говорить нечего! Да, добрая водичка, но нечего ее пить кому не положено!.. Разный народ ее пил. Раз пришли ее напиться и немецкие солдаты. Эта водичка… Однажды, как люди говорят, давным-давно, слепая девушка пасла здесь корову и пришел сюда нищий, а девчушка дала ему кусок хлеба — все, что у нее было. Нищему хлеб этот так пришелся по душе, что он ударил палкой о землю и сказал: «Вода, вытекай!» И забила из земли эта водичка. «Умойся этой водичкой!» — сказал еще нищий. Девчушка умылась и стала вдруг видеть, глянула она туда-сюда, хотела нищему сказать «спасибо», но того и след простыл. Может, все это сказка, но водичка здесь непростая.

В вербняк залетела с высокой ольхи сорока, повертелась на ветке, испуганно затараторила и улетела прочь.

Солнце еще не взошло, но уже рассветало. За бетонкой на равнине переливалась молодая июньская зелень: около верб и ольхи, возле самой воды вдоль ручья, — более темная; на равнине, в поле, — почти желтая; а на недалеких холмах, сейчас покрытых легким седоватым туманом, она отливала серым и голубым. По железной трубе вода вытекала из большой серой бетонной кладки с железным верхом, с журчанием струилась по чисто вымытым камням. Рядом зеленел луг, на лугу — низкий вербняк, возле ручья вербняк был повыше, вперемежку с ольхой, неподалеку, у шоссе, одиноко и заброшенно стоял желтый железный столб, а на нем светлел беловатый круг, и под ним чернела жестяная табличка. Здесь была автобусная остановка. Кроме старого Байковского, никого здесь не было. Перед ним лежала равнина, уходя к недалекому голубовато-зеленому лесу, горам и холмам, и над ней опрокинулся бледно-голубой небосвод, словно подпертый на горизонте серовато-желтыми тучами. Воздух, казалось, дрожал от птичьего гомона. То высокий, то низкий свист иволги врывался в птичье пение. За автобусной остановкой белели две тонкоствольные березы с пушистыми кронами, а дальше зеленели осины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: