— Да, — тихо проговорил Банковский, — хороший будет денек. То-то сюда всякого народу понаедет! Свет словно взбесился. Будто бежит от чего-то. Многие на мотоциклах, на машинах. Все только и говорят что о голах, футболе, все спорт да спорт, все о машинах, мотоциклах, технике, изобретениях. Люди все придумывают, изобретают, прежде чем с жизнью расстаться…
Он поглядел на Лысуху, пошевелил ногами в темно-зеленых теплых штанах, поправил на плечах куртку из такой же, что и штаны, материи и, опершись на толстую палку, затянулся из короткой трубочки, выпустив сероватый дымок. Старый Яно стоял и осматривал все окрест, потому что он любил смотреть и на воду, и на широкое бетонное шоссе, и на равнину, и на деревья.
— Да-а, — протянул он тихо, — что-то сегодня утром нет никого. Видно, спят долго. Но, с другой стороны, рановато еще. Что им сейчас тут делать?
Так он стоял и смотрел. В воскресное утро есть на что посмотреть. «Приедет сейчас мотоцикл, — подумал Байковский, — приедет парень с бутылями, наберет в них водичку, потому что эта водичка ох как хороша после воскресного обеда, не хуже пива: так и бьет в нос, слезу вышибает. И парень спросит: «Ну как, дед? Как жизнь? Пасешь еще?» «Пасу, — ответит Байковский и спросит парня: — Хороша водичка, не так ли? А зачем тебе ее столько?» «Да знаешь, дед, мы теперь живем в новом доме, нужно отметить это, а водичка так хорошо идет после сливовицы!» «А что ж, и правда!» — скажет Байковский. А парень добавит: «И зачем ты, дед, корову пасешь? Сдал бы ты ее в кооператив и успокоился!» Скажет так и уедет, но тут же придет другой мотоцикл, побольше, на нем будет парочка, он и она, они слезут, напьются водички и давай дальше, а по пути оглянутся и крикнут: «Будь здоров, дед! Спасибо за водичку!» «Будьте здоровы, и вам спасибо», — ответит он. Потом приедет сюда с добрый десяток мотоциклов, и поменьше, и больших, и люди будут набирать водичку, потом и автобус прикатит. Автобусы ездят сюда не каждый день, а только по воскресеньям, и в них битком набито экскурсантов. Все они едут в Теплицы. Разные экскурсии, и откуда столько народу берется, и про все спрашивают, разные вопросы задают. И машины разные здесь останавливаются: и черные, и светлые, и зеленые, и желтые. И может, опять кто-нибудь, как в прошлое воскресенье, будет рассуждать, что машины должны быть только красного цвета. Черные и серые машины не отличишь от дороги, зеленые — от деревьев и молодой пшеницы, желтые — от спелых колосьев и соломы, потому-то люди порой и разбиваются. Мол, в таких-то и таких-то странах тот и этот цвет уже запретили, скажет кто-нибудь. Приходят люди и приезжают, пьют, едят. Приходят, курят и снова принимаются за еду, ведь водичка аппетит разжигает. Рассказывают всякое, что где случилось… От людей больше узнаешь, чем по радио. Радио только говорит и говорит, его не переспросишь, даже если очень захочешь… А иногда есть о чем спросить. Байковский стоял, поглядывая из вербняка, и представлял себе, как все это будет, хотя сейчас по обеим сторонам шоссе было пустынно и тихо. Он повел плечами, поправил куртку защитного цвета из солдатского сукна, которую отдал ему второй сын, когда еще служил в армии. Тот теперь домой к ним почти и не приезжает, а если приезжает, то только на «Спартаке». Старуха бы не нарадовалась, будь она жива, бедняга! Может, и Ондра, их младший, жил бы не хуже, но его, бедолагу, убили где-то немцы. Байковский оперся о палку и вновь пыхнул трубкой. Скоро появятся мотоциклы, и машины, и люди. Оп вволю наговорится, время-то и пройдет. Лысуха напасется, и потом они вместе отправятся домой. Тишина у Коштицкого источника, тишина, которую не нарушали ни шум ручья, ни журчание воды, ни птичий гомон, она-то словно и заставила старика, еще не дряхлого, с легким румянцем и небритой недельной щетиной на лице, повернуться к серой бетонной кладке с надписью: «г. 1944», сделанной каменщиком Ондркалом в еще не застывшем бетоне. В это утреннее время надпись проступила отчетливее, серая бетонная кладка словно осветилась желтоватым светом, а сама надпись потемнела. Байковский вздрогнул, увидев надпись, и ткнул перед собой толстой палкой, словно видел эту надпись впервые. Она была отчетливой, резкой, синели глубокие бороздки цифр и золотились на солнце их края.
— Да, — произнес Байковский и снова ткнул палкой перед собой. — Нет, тогда тебя не было, — сказал он, разговаривая с бетонной плитой, из которой журчала вода и которую он словно хотел убрать со сверкающей росой травы. — Тогда тебя еще не поставили. Источник тогда еще в бетон не одели. Сделали это уже после весенней пахоты. Много времени прошло, пока люди договорились» очень много. Эти свое твердили, другие — свое. Как всегда! И к чему такие комедии? Уже начали было строить, а все еще не могли договориться, и ссорились все, и ругались. Одни хотели сделать подороже, забетонировать, другие желали подешевле и поскромнее. Навозили сюда песку, рыть начали, потом жатва пришла, там молотьба началась, так тебя, водичка, тогда и не одели в бетон, только куча песка лежала, большая куча, доски, бревна, а потом все и началось…
Старый Байковский нехотя отвел глаза от надписи и уставился на сверкающую струйку, вытекающую из черной железной трубы и отливающую золотистым, солнечным светом. Байковский смотрел неподвижным взглядом, не сводя глаз с серой бетонной плиты, и чувствовал, что никогда еще надпись не была такой отчетливой. Он не мог от нее оторваться. Казалось, надпись взывает к нему. Да, она словно зовет его! А говорят, люди днем не боятся. Кому есть чего бояться, тем страшно и при свете дня„.
— В ту пору, водичка, тебя еще не забетонировали, — сказал он. — В ту пору другие заботы были у жителей Коштиц. Помню, тогда только отмолотили, осень пришла, да не совсем еще пришла, а только так, заглянула. Тогда я в такое же воскресенье отправился пасти коров. Коров тогда у меня было побольше, целых три штуки. Теперь уж только за одной хожу, за Лысухой. Отдал я своих коров сыну, а тот — в кооператив, в кооперативе их теперь уже с лихвой. В ту пору в такое же воскресное утро стоял я здесь, в вербняке, и прислушивался, а где-то вот здесь, — и он ткнул толстой палкой впереди себя, — где-то здесь поднялась стрельба и грохот. Ей-ей, право слово! Ага, думаю я себе, ведь наши парни в деревне говорили: мол, что-то происходит, мол, это партизаны… Но, думаю я дальше, об этом твердят уже недели две. Здесь партизаны, там немцы и еще какой-то пришлый народ… Да тут вскоре грохот стал сильнее, и по шоссе мимо нашей воды проезжает восемь новехоньких машин. Да, восемь их было, я тогда их хорошо сосчитал. Это наши были, знал я. Откуда и куда они ехали, о том, конечно, я не ведал. За машинами — три пушки небольшие, кухня, а в машинах полно солдат. Что такое творится? Я вышел на шоссе, смотрел вслед им, а когда они уже уехали, вернулся в свои вербы с тяжелой головой. Да, что-то делается, что-то происходит, думаю я, и вправду что-то происходит. А мой парень, Ондра, тоже ведь в солдатах. Смотрю я на коров. Значит, парни вчера не зря говорили. Люди-то сразу все узнают!.. Что-то происходит, и совсем рядом — кто-то с кем-то бьется. А кто с кем? Здесь солдаты, там солдаты, фронт не поймешь где — в такой войне никто порой не знает, с кем надо быть заодно. Ну, с немцами, конечно, нет. Те пусть отправляются восвояси, чего им здесь надобно? И зачем они еще сопротивляются? Долго им не выдержать. И так больше четырнадцати дней — то одни здесь, то другие! Где фронт, не поймешь, думаю я себе. Вот когда мы были на русском фронте, там никакого движения, фронт держался крепко! Строгая была линия! А теперь? Сплошной непорядок… А потом прошло так с полчаса… И что там? Кто в этом разберется? Ведь война теперь идет не по правилам. Проехали, значит, тогда эти солдаты на машинах, и грохот тоже утих, да все бы и кончилось, не будь здесь этой водички!
Солнце медленно поднималось над горизонтом, желтело среди редких туч, желтели от него ольха, вербы, белая кора берез, трава, желтела и бетонная кладка, откуда по железной трубе вытекала вода.