Пофыркивают кони под управляющим и Пантелеем, поскрипывают седла.
— Фу, парко! — просипел Пантелей. — Чичас бы кваску хлебнуть холодного… И–и! — взвизгивает он, изо всех сил обжигает ремённым кнутом Малова. — Да иди ж ты шибче, постылый! Через тебя страдания переносим.
Повернув голову, Леонтий тихо, но внятно говорит:
— Ты токо, Пантелей, на связанном и отыгрываешься. Псом был, псом и останешься…
Лицо конюха перекосилось от злобы.
— Погоди ужо, вернёмся в деревню, шкуру с тебя спустим. Сам этим делом займусь.
Из разговоров Пантелея с управляющим Леонтий понял, молодой барин выжил, и лекарь сказал, что рана не смертельная.
«Живым не оставят, — думает Малов, — не оставят… Бежать бы, бежать…»
Тоскливым взглядом окидывает он степь. Нет ей конца и края. Впереди серебряной змейкой скользит тихая степная речка.
«Земли‑то сколько, земли, — мелькает у Малова. — Земля, что масло… Сколько хлебушка уродило бы…»
Из‑за густых зарослей камыша снялась стая диких уток, захлопали крыльями, описали полукруг и вот уже режут воду на середине реки. Листья камыша все тихо шелестят о чём‑то. Жарко.
— Тут и передохнем, — вяло проговорил управляющий, придерживая коня. — А ну, стой! — крикнул он Леонтию. Тот остановился. — Вяжи ему ноги, Пантелей! Да крепче, чтоб не убег.
Леонтий опустился на траву, безразлично смотрел на конюха, возившегося с верёвкой. Наконец тот, затянув узел, отошёл к лошадям, принялся рассёдлывать.
Леонтий пытается шевельнуть руками, но верёвка больно въедается в тело. Облизывает запёкшиеся губы.
— Испить бы хоть дали.
— Ишь, чего захотел, барин какой, — зло хрипит Пантелей. — Чай, и так перетерпишь.
— Дай ему воды, Пантелей, — — не глядя в сторону Леонтия, бросает управляющий. — И хлеба дай… А то ещё сдохнет раньше времени… С нас спросится.
Сумерки наступают медленно. С запада лениво наползают кучерявые облака. Они закрывают солнце, и широкая пепельная тень плывёт по степи.
Теплый воздух обдувает Леонтию лицо, гладит грубую кожу. Вкрадчиво и тонко звенят комары. От усталости веки становятся свинцовыми и опускаются сами собой…
Григорий Кравчина шёл в засаду на кабана. Вчера выследил он тропинку в камышах, по которой кабан ходил на водопой.
Любит казак эти дикие степи. Напоминают они ему Украину. Вот потому и уезжает частенько с дружками из Кореновской к Егорлыку поохотиться на кабанов и быстрых сайгаков.
Приплыл Григорий Кравчина на Кубань с Украины одним из первых. Вместе с полковником Саввой Белым на таманском берегу высадился. Немного их тогда было. Зиму дожидались, пока кошевой Чепега с куренями да семьями прибудут. Ехал Кравчина и гадал, как‑то встретит его неведомый край. И не пожалел, что пришёл сюда.
Выделили Кореновскому куреню землю на Бейсужке. Построил Кравчина себе хату, на припасённые деньги купил пару коней, а потом с другом своим угнали с того берега Кубани немалый гурт овец, продали удачно. С той поры пошло у Григория хозяйство в гору, богатеть начал. Иногда, бывало, когда спадала вода и открывались броды через Кубань, на неделю–другую уходил Кравчина с кем‑нибудь в набег на черкесские табуны. Возвращаясь, приводили ворованных коней, сбывали по станицам.
Настал ему черёд на кордон идти, но сумел откупиться, остался дома. Варил горилку, соль на Ачуеве покупал и мирным черкесам втридорога перепродавал. А скучно становилось — ехал в степь.
Сдвинув мохнатую папаху на затылок, Григорий перекладывает тяжёлую пищаль с плеча на плечо.
«До того поворота дойду, а там до речки рукой подать».
Обутая в постолы нога ступает мягко, неслышно, да и сам Кравчина не идёт, а словно крадётся. Конь его возле стана пасётся.
Казак окинул взглядом степь. Вдали маячили двое верховых.
«Калмыки? — подумал Кравчина. — Нет, те шагом не ездят. Дозорные казаки? Нет, посадка не казацкая, скособочились. Никак москали?»
Тут Кравчина заметил меж лошадьми ещё одного человека.
«Эге! — подумал Григорий. — Вон оно какое дело! Видать, беглого перехватили».
Кравчина сразу сообразил, что те двое верховых, конечно, стражники, а пеший — сбежавший от помещика крепостной. Много их в ту пору подавалось на Кубань, свободной жизни искали, от барской неволи уходили. За ними гнались, многих ловили и возвращали назад к помещикам. А ежели попадёт такой беглец в станицу, спасётся от преследователей, то нанимается за гроши в работники либо, приписавшись в казаки, чтоб не умереть с голоду, изъявляет желание рублей за восемь — десять в год отслужить за кого‑нибудь на кордоне.
Залегши в высокой траве, Кравчина наблюдал за конными. В голове мелькали расчётливые хозяйские мысли: «Освободить его, век не забудет. Даровой работник во дворе не лишний!»
Кравчина видел, как стражники подъехали к речке, стреножили лошадей, затем один из них вязал ноги арестанту. Потом все поели и наконец, когда стемнело, улеглись.
Прижимаясь к траве, Кравчина по–пластунски начал пробираться к связанному. От речки потянуло прохладой. Тяжелые, рваные тучи медленно ползли, затягивая небо. В редкие проёмы выглядывали звезды. Месяц то выскользнет, то снова спрячется, и тогда степь погружается в темень.
Шуршат камыши перед дождём, сонно вскрикивает кряква. Уже слышит Кравчина, как храпят стражники, как подсвистывает носом кто‑то из них.
«Спит или не спит беглый?»
Месяц на минуту осветил степь, жёлтое, истомлённое лицо Леонтия.
— Эй, пробудись! — прошептал Кравчина и слегка тронул связанного.
Тот шевельнулся, попытался подняться.
— Тс–с, — Кравчина поднёс палец к губам и, достав нож, перерезал верёвки, связывающие Леонтия.
— Ползи за мной, — шепнул он.
Оглянувшись в сторону управляющего и Пантелея, Леонтий пополз за своим освободителем.
Через несколько дней, ранним утром, Кравчина привёз Малова в станицу Кореновскую.
— Вот тут я живу, — указал он на пятистенную хату, крытую мелким камышом. К хате примыкал длинный сарай, в стороне — баз, у база колодец. От речки двор Кравчины отделяли молодые тополя, — Будь как дома, Леонтий. Поживешь — в казаки примем. Теперь ты вольный человек…
Малов не знал, как и благодарить своего осво–бодптеля. А тот только улыбается краем рта да люльку посасывает.
— Ладно, ладно, живы будем, посчитаемся…
Марфа, мать Кравчины, хоть и болезненная, а подымается ни свет ни заря — со скотиной управится, притащит охапку сухой травы, заготовленной с осени, кизяков, печку затопит, тесто замесит. Встретила она Леонтия молчаливо, но сквозь сон он слышал, как говорила Григорию:
— И для чего он тебе? Да…
— Молчи, мать, знай своё дело, — перебил её Кравчина.
Двое суток отъедался и отсыпался Малов. Оживал медленно. Первое время особенно грызла тоска по дому.
В работе старался забыть все. А дел у Леонтия всегда хватало. Марфа все хозяйство взвалила на него.
— Нечего задарма хлеб жрать, — как‑то сказала она.
Встанет Леонтий утром, на базу почистит, скотину напоит и в степь гонит. Лишь затемно возвращается в станицу. Так и катится время день за днём, словно воды быстрой Кубани. День за днём набегают друг на друга, в месяц сливаются, и никто их бег неумолимый не остановит.
Станица Кореновская растянулась вдоль Бейсужка. Отстроилась она за короткое время: сотни дворов, в центре площадь, где в это лето заложили деревянную церковь. Рядом станичная канцелярия.
Хаты друг от друга плетнями отгорожены. По хате можно и о хозяине судить. У станичного атамана, священника и Кравчины хаты такие, каких на Украине не у всякого пана увидишь. Окна с резными наличниками, с нарядными расписными ставнями. Перед дверью — красивый навес на резных столбах. Десятка два хат чуть поменьше, остальные совсем маленькие. Многие — всего с одним-распроединственным оконцем. Такие хаты хозяева слепили по образу и подобию звонаря Трофима из Екатеринодарского войскового собора, коего природа неизвестно за какие грехи так нескладно скроила: нос в сторону свернуло, а шею потянуло набок. Вот и хаты такие — крыши скособочились, окошки перекосило. Но возле любой хаты шумят тополя, яблони, сливы. И станица поэтому кажется приветливой.