Старики схватили женщину за руки. Принесли большой мешок из толстой полосатой материи. Засунули в него отчаянно сопротивлявшуюся вдову. Туда же швырнули принесенного из кишлака фыркающего и ворчащего кота. Мешок туго завязали и бросили на песок.
По знаку Али–Мардана один из пастухов длинной палкой стал наносить по мешку удары. Мешок задергался, из него послышались заглушённые вопли и кошачий визг.
После каждого удара Али–Мардан, посмеиваясь и поглядывая на стариков, спрашивал:
— Эй ты, женщина, эй, Зайн–апа, согласна ли ты, что надлежит безропотно повиноваться высоким мусульманским законам?
В мешке шла возня. Несчастная женщина, видимо, пыталась вскочить на ноги: тюк неуклюже привставал и снова тяжело падал на песок. Али–Мардан от души потешался.
Пытка продолжалась, но на все вопросы вдова сквозь стоны выкрикивала:
— Нет, нет… о… во имя аллаха… ради моих сыновей я требую справедливости. Не хочу, чтобы мои дочери умерли с голоду. Стойте, остановитесь, выпустите меня, вы убиваете меня! Убили, вай дод!
Снова били палкой по мешку. Кошка царапалась, впивалась зубами в тело женщины, раздирала его когтями.
Терпелива была в своем отчаянии вдова Зайн–апа, но не выдержала зверской пытки.
Медленно поднималась над барханами холодная луна. В лощине стало светлее. У потухающего костра толпились жалкие косматые люди. Посреди круга лежал шевелящийся мешок. Из него доносились стоны и всхлипывания. Все молчали, молчал и посланец эмира, благородный диванбеги Али–Мардан.
— Освободите мою душу… Я умираю, — простонала Зайн–апа.
Осторожно развязали мешок. Кот выскочил и, фыркая, бросился в сторону. Вдову вытащили наружу. Вся в крови, Зайн–апа еле держалась на ногах. Шатаясь, побрела она прочь.
Со смешком Али–Мардан бросил ей вдогонку:
— Эй, женщина, поспала с котом?..
И, довольный своей шуткой, он громко расхохотался.
Старики молчали. Никто даже не улыбнулся.
Али–Мардан нахмурился. И этого было достаточно, чтобы все потихоньку разошлись. Присутствовать при трапезе сановного гостя остался лишь старшина селения и два–три почтенных старика.
Угощение подходило к концу. Путешественник, пачкая салом руки и чавкая, высасывал мозг из раздробленной кости молоденького барашка.
— Почему вы испытываете мое терпение, — заговорил он, вытирая пальцы о грязный просаленный дастархан, — лежавший прямо на земле, — почему вы тянете? Мясник пришел? Пусть приведут преступника и отрежут ему голову. Я хочу видеть сам.
Старики бросились ниц.
— Милости, милости, бек, милости!
Али–Мардан резко поднялся:
— Где голова наглеца, осмелившегося порочить имя великого эмира? Я прикажу посадить вас всех на кол!
Старики ползали по песку, просили, умоляли, целовали сапоги везира.
Ничто, казалось, не изменилось в священном эмирате. Блестящий вельможа, грозный бек повелевал. В руках его были души ничтожных… Но в поведении стариков было что–то новое, едва ощутимое, и все же заметное.
Они проявляли еще подобострастие, пресмыкались усердно, но не торопились повиноваться.
Али–Мардан нечаянно взглянул вверх и невольно съежился. Далеко на юге в небе стояло кровавое зарево. Не могли не видеть его и пастухи.
Превозмогая тревогу, Али–Мардан срывающимся голосом прокричал:
— По велению величества, по велению светлейшего выполняю государственный приказ. Всякий пусть знает фетву: «помощь и содействие», «помощь и содействие». Становящийся на пути посланца эмира, препятствующий и чинящий ему помеху, будет подвергнут жестокому наказанию. Ступайте, приведите.
Старики ушли и долго где–то пропадали. Из темноты выступила неясная фигура.
— Кто? Стой! — путешественник тревожно поднял голову.
— Ваш слуга, достойный бек, — сладко пропел старческий голос. — Не угодно ли перед сном освежить горло зеленым чаем?
Принесли чугунный кувшинчик с кипятком и чайники. Али–Мардан расположился поудобнее на кошме, подложив под локоть плоскую подушку и вытянув ноги.
— Простите нескромность, — не сказал, а ласково опять пропел старик, — не сочтите за навязчивость. Куда господин направляется?
— Мой путь известен эмиру и звездам, — ответил Али–Мардан, — дело мое великое и важное.
Хозяин промолчал. Из впадины между барханов потянуло холодом. Послышался скрип шагов по песку. Во мраке вырисовывались фигуры людей,
— Ну, — поднялся Али–Мардан, — ну, что?
— Господин! Пастух Санджар убежал.
Али–Мардан даже не вспылил. Он предпочел промолчать. Показалось ему, что по губам стариков змеились улыбки. Но лучше было ничего не замечать.
III
Пустынный нищенский кишлак…
Домики его, слепленные из серой с желтизной глины, цветом своим нисколько не отличаются от бескрайней степи, плоской, как большой бухарский поднос, и с приподнятыми, как у подноса, краями на горизонте. В пыльной мари, затянувшей степь, не сразу разглядишь, когда издалека подъезжаешь к кишлаку, что здесь живут люди, — а живут они здесь из поколения в поколение, не видя ничего, кроме грубо сложенных глиняных хижин и спаленной жгучим солнцем красной земли…
В самом центре кишлака растет дерево. Это огромный тенистый карагач. Его совершенно круглая, шаровидная крона осеняет небольшой водоем с зеленоватой, тинистой водой.
Как выросло здесь дерево? Посадил ли его кто–нибудь? Занесла ли в давние годы семечко птица?
Никто точно сказать не может. Даже самый старый, самый дряхлый из стариков, кишлака, Бобо–Калян — Большой дед, настоящее имя которого и возраст никому не известны, и тот на вопрос о карагаче качает головой и говорит:
— Когда я был маленьким, а тому уже больше ста лет, этот карагач стоял здесь, и в тени его белобородые старейшины нашего селения решали все дела, и назывался карагач, как и сейчас, — Деревом Совета.
В десяти шагах от Дерева Совета растет его отпрыск, с виду совсем юное деревцо. Но и оно уже имеет солидный возраст. По словам Бобо–Каляна, дерево посажено благочестивым охотником Шарипом, а он умер еще при дедушке Бобо–Каляна… Вот как давно посажено маленькое деревцо, а небольшие размеры его объясняются тем, что в сухой степи деревья растут очень медленно.
Большинство обитателей степного селения Кош–Как не задается вопросом — стары или молоды эти деревья. Достаточно вполне, что они растут здесь и что без них нельзя представить себе селения Кош–Как. Без них, может быть, кишлак перестал бы существовать.
Между карагачами расположен обычный степной колодец с глиняной надстройкой и деревянной вращающейся клеточкой, на которую наматывается шерстяная веревка с кожаным ведром на конце.
Ведро только что вытащил статный, крепкий юноша в сильно поношенном, но опрятном чекмене из домотканного верблюжьего сукна, перепоясанном выцветшим поясным платком, красным с желтой вышивкой. Голова юноши чисто выбрита и защищена от солнца бухарской золотошвейной очень старой и поблекшей тюбетейкой.
Юноша красив. Тонкие черты его смуглого, с пробивающимся румянцем, лица напоминают жителей аравийской пустыни. Это не удивительно — в кишлаке живут потомки древних обитателей Мавераннахра, и Санджар, так зовут молодого пастуха, считает себя принадлежащими племени туркмен. Правда, Санджар, как и все жители кишлака, говорит только по–узбекски. Язык предков утрачен.
Перелив воду из кожаного ведра в глиняный кувшин, Санджар останавливается и смотрит очень грустно на листву Дерева Совета, в чаще которой чирикают хлопотливые воробьи. Санджар медлит, топчется на месте, вздыхает и, наконец, подняв кувшин, не спеша идет в сторону. Но, пройдя несколько шагов, он вдруг издает невнятный возглас и ускоряет шаг… Лицо юноши багровеет.
Навстречу ему идут две девушки. Они одеты в длинные платья из плотной материи, своим покроем напоминающие рубахи, и в длинные до пят, расшитые шаровары. Но неуклюжая одежда не может скрыть изящества Гульайин — старшей из девушек. В ней очень много женственного — и в не по летам развитой груди, и в изгибе стана, и в узких бедрах. Сверкающее ожерелье из серебряных монет, тяжелые серьги, блестящие каштановые косы обрамляют ее лицо с огромными карими глазами и чуть вздернутым носиком.