Нет нужды скрывать: под взглядом девушки Санджар чуть не выронил из рук кувшин. Сердце его как будто упало в холодную пучину, небо и степь потемнели.
Только не здесь, только не у колодца, только не с кувшином в руках хотел он встретиться сегодня, в решающий день своей жизни, с Гульайин…
То, что сказала девушка, повергло Санджара в бездну отчаяния:
— Ох, сестричка, посмотри, бедненький Санджар! Он будет вечно бабой в своем хозяйстве. У него нет жены, которая принесла бы ему кувшинчик воды.
Что ответила сестрица злой на язык красавицы, Санджар не слышал. Он бросился бежать, провожаемый звонким смехом девушек.
Увы, Санджар был слишком неопытен, слишком прост, чтобы разгадать прозрачный намек, содержавшийся в словах Гульайин. И он быстро, так быстро, как только мог, зашагал по тропинке.
…Санджар покидал обитель своих отцов и дедов. Он уходил сегодня из родного дома, из родного кишлака в дальний путь, быть может, навсегда.
Вот почему он не удивился, когда, перешагнув порог домика и очутившись сразу в темном, прохладном помещении, услышал глухие всхлипывания и причитания.
— Тетя, — сказал вздрогнувшим голосом Санджар, — тетя Зайнаб, я принес воду… Вскипятить чай?
— О, кто теперь будет приносить мне воду из колодца… О, сынок мой, душа моя, — запричитала старушка, беря трясущимися руками кувшин.
Тетушка Санджара была не так уж стара, но тяжелый, изнурительный труд состарил ее преждевременно.
— Сынок мой, не слушай моих вздохов, не обращай внимания на мои слезы. Ты поедешь и скоро вернешься богатым и могучим, как гиждуванский бек… Ты не какой–нибудь нищий бродяга без роду, без племени, или анашист, ядовитым дымом конопли отшибший себе память и даже не помнящий своего отца. Нет, сынок, у тебя и отцы, и деды были достойные люди. Твой прапрадед Шодмон был прозван Кудукчи–ота за то, что он, прийдя сюда, в голую степь, нашел место с близкой водой и выкопал колодец. В мазаре, что стоит у большого Дерева Совета, похоронен и он, и его сын Рахман–строитель. Он первый начал строить дома вместо земляных нор, в которых ютился наш пастуший род до него. Сын Рахмана–строителя, тоже Шодмон, был пастух и следопыт. Он ходил по песчаным холмам далеко на север, искал новые пастбища и рыл для своих баранов новые колодцы. Был у него сынок Закир, самый бойкий из семи сыновей; не понравилось ему жить в степи с козами да баранами. К тому же, когда Шодмон–следопыт умер и сыновья поделили стадо, налетели слуги эмира, пусть сядут на его голову вороны, и забрали из каждых десяти овец девять, как налог и пошлину за наследство. Жил Закир где–то на юге, много воевал в стране афган и только в преклонном возрасте вернулся в родной кишлак. Привез он немало денег и жену смуглянку, но такую красавицу, что из–за нее потеряли покой все юноши селения. Много бед принесла эта женщина нашему кишлаку. Отняли ее у мужа и увезли в гарем к самому эмиру в Бухару. Закира, осмелившегося сопротивляться воинам эмира, бросили в темницу, где его заели клещи, а кишлак за бунтарство разорили. Прадед твой, Шарипходжа, начал жизнь поэтому в сиротстве и нищете. Он был великим чабаном и охотником. За то, что он истребил несчетное число волков, а стрелял он из лука так, что на сорок шагов попадал в медную монету, его уважал весь наш народ, и когда он, в возрасте девяноста шести лет, в расцвете сил, был убит сборщиком налогов, ему построили мазар и имамы объявили его святым. Но какой святой был Шарипходжа, скажи пожалуйста! Больше всего он любил песню, и притом веселую. Любил он еще войну и ратные подвиги, и много лет как доброволец–карачирик, а то и воин нукер воевал против кочевников. И потом он не очень–то уважал законы ислама — пил вино и заглядывался на кишлачных красавиц, за что терпел при жизни и от имамов, и от чиновников бека. Даже мухтасиб приезжал в наш кишлак из–за него. Суровая кара часто грозила Шарипу, но народ выручал его. Долго жил твой прадед, но и он не сумел нажить богатства. Не нажил много и твой дед Шакир, такой же пастух, как и его предки. Сколько он ни накапливал денег, все отбирали жадные сборщики налога. И помни еще одно, сынок: и твой отец, и твой дед, и твой прадед полжизни, а то и всю жизнь служили пастухами у баев. Но никогда ни один из твоих предков не гнул перед богачом–хозяином шею, и ни один бай не осмеливался поднять на своего пастуха руку. В нашем роду битых не было. Никто в семи поколениях твоих отцов не был рабом, помни это, сын мой. Пищей их была пища бедняков — варево из головы барана, кислое молоко и сухая лепешка с отрубями, но никогда они не продавались ни за серебро, ни за золото…
Тетушка Зайнаб решила, что после вчерашнего случая с эмирским вельможей Санджар должен немедленно исчезнуть из кишлака. А тетушка Зайнаб была второй матерью Санджара.
Отец Санджара был не из последних жителей кишлака. Своим трудом он обеспечил себе безбедное существование и имел небольшое стадо каракулевых овец. Но трагическая смерть его во время снежного бурана повлекла за собой разорение семьи. Эмирские чиновники быстро расхитили его состояние, затеяв сложную волокиту с наследственными пошлинами. Даже домашняя утварь едва не попала в жадные лапы полицейских; к счастью тетушка Зайнаб проявила совершенно неподобающие женщине–мусульманке свойства: она выгнала из дома развязных молодчиков, начавших тащить одеяла, медные кувшины, платья… А незадолго до налета эмирских головорезов сын местного амлякдара ночью увез мать Санджара.
Злые языки утверждали, что похищение произошло не без согласия красавицы–вдовы. Этому несколько противоречили вопли и крики, разбудившие весь кишлак. Но кто знает? Быть может, в последнюю минуту проснулись чувства матери, разлучавшейся навсегда со своим ребенком.
Погоня вернулась ни с чем. Санджар остался круглым сиротой на руках у тетки.
Матери своей он больше не видел. До Кош–Кака доходили неясные, неуловимые, как степные ветры, слухи о том, что вдова недолго жила в доме амлякдара. Ее отнял у него знатный вельможа, который стал впоследствии правителем Денауской провинции в Восточной Бухаре, но в те времена для степняков Кызыл–Кумов пятьсот верст, отделявших кишлак Кош–Как от Денау, были почти непреодолимы, и Санджар рос в полном неведении — жива его мать или нет?
Родной матерью для него стала тетушка Зайнаб.
Она хлопотала сейчас, собирая своего любимца в дальнюю дорогу, на Соленые колодцы, расположенные в семи днях пути к северу от Кош–Кака. Там паслись отары каракулевых овец двоюродного брата тетушки Зайнаб, могущественного бая Музафара. К нему посылала старушка племянника, надеясь, что там он станет испытанным чабаном, а может быть, о, предел мечтаний, женится на дочери дяди, породнится с ним, разбогатеет.
— Когда сделаешься баем, когда у тебя будет свое стадо, вспомни о старушке, которая была тебе матерью, и… — тетушка Зайнаб всхлипнула, — позови ее к себе доить овец. Хоть одним глазком я смогу поглядывать на тебя, мой золотой месяц…
У Санджара опускались руки. В горле начинало першить. Он отворачивался, отходил в угол и шмыгал носом, как будто ему было не девятнадцать лет, а четыре-пять, будто он был не бравым джигитом, а сопливым мальчишкой, который держится за подол матери. Он только мог выговорить:
— Тетушка… тетушка, — и машинально гладил голову огромного пса Волка, который растерянно тыкал холодным мокрым носом в его ладонь и жалобно скулил.
Еще ночью тетушка Зайнаб сбегала к единственному грамотному в кишлаке человеку, настоятелю мечети, достопочтенному потомку пророка Ходжа Иноятулле. За скромный дар — кусок сбитого из овечьего молока масла — он написал арабскими буквами на клочке пергаментной бумаги «молитву путешествующих и скитающихся». Тщательно складывая бумагу треугольником, чтобы вложить ее в сшитый из тряпки амулет, духовный наставник степной паствы, хотя любопытствовать совсем не пристало столь знатной духовной особе, осторожно спросил:
— Кто же, тетушка, отправляется в далекое путешествие?
— Ой, домулла… я сама хочу сходить к священному колодцу Хозрета. Скоро ведь умирать, а я ни у одной святыни еще не молилась…