В центре кишлака находилось подобие общественного сада — место отдохновения и пиршеств, Сад Прохлады, как называли его жители Сары–Кунда. Здесь, в двух шагах от поросшего травой купола полуразрушенного мазара, в чайхане собрались бойцы обоих отрядов; старейшины кишлака дрожащими руками обнимали красноармейцев и санджаровских джигитов.
Разговоров в первый момент не было. Слышались только тяжелые вздохи, причитания, заглушённые стоны. Многие дехкане еле держались на ногах от утомления и ран.
Староста Сираджеддин, непонятным образом сохранивший и сейчас свою благообразную внешность, поспешил усадить избавителей на кошмы и паласы у мирно журчащего ручья. Пахло дымом. Поодаль на очаге стоял огромный котел. Утром в нем начали готовить пищу басмачи. Угли еще тлели в очаге; приятный запах жареной баранины и сала щекотал ноздри.
Видимо, бандиты уже успели приступить к утреннему завтраку: на разбросанных в беспорядке блюдах и тарелках видны были остатки еды.
Сираджеддин хлопотливо распоряжался. Ему помогал кузнец Юсуп.
— Эй, Ахмед! — закричал Сираджеддин.
Из низенького здания вышел с двумя чайниками в руках и со стопкой лепешек, завернутых в платок, сухонький старичок. Быстро семеня ногами в калошах на босу ногу, он подбежал к старосте.
— Вы что же? Плов, можно сказать, томится сколько уже, перепрел совсем, а вы, Ахмед–ота, медлите. Дорогие гости проголодались. Скорее тащите миски, блюда!.. Скажите, чтобы вам помогли молодые. Давайте–ка сюда.
Он взял из рук старика чайники и лепешки и понес к сидевшим в отдалении бойцам. Старичок засеменил вслед.
— Господин, — почтительно бормотал он, — господин староста, вы изволили сказать — плов?
— Да. Что с вами, папаша Ахмед?
Чайханщик Ахмед быстро повернулся и побежал к гигантскому котлу. Вытянувшись на носках, он снял крышку.
— Плов!
Резким движением Ахмед вдруг накренил котел. С шипением и урчанием желтоватая масса риса обрушилась прямо в огонь, вздымая тучи пара и пепла. По всему саду разнесся запах горелого масла, мяса. Истерический смех сотрясал тщедушную фигурку Ахмеда.
— Плов? — бормотал старик. — Собачья пища. Плов! Обед свиньям готовился, грязным, вонючим свиньям.
Он быстро побежал в чайхану и сейчас же вернулся, кряхтя под тяжестью большой, недавно освежеванной бараньей туши.
— Красные воины, вот мой баран, сейчас я вам из него изготовлю такое — язык проглотите. Да как он мог подумать, — продолжал старик скороговоркой, кивая головой в сторону все еще не пришедшего в себя от удивления Сираджеддина, — да как он мог угощать вас басмаческой стряпней! Ведь, подумайте, руками, испачканными кровью невинных жертв, они мыли рис, ножом, которым они только что перерезали горло злосчастной Хосиат–ой, они резали морковь и лук… Нет, я семьдесят лет блюду гостеприимство кишлака Сары–Кунда. Я не допущу…
И он начал тщательно мыть котел, всем своим видом показывая, что он сделает все от него зависящее, чтобы даже и запаха басмаческого плова в котле не осталось.
V
Голубым хрусталем мерцали ледники Гиссарского хребта, когда отряд бойцов Кошубы с песней о тачанке покидал кишлак Сары–Кунда. Детвора восторженными криками провожала конников. Женщины, забыв о том, что греховно в присутствии посторонних мужчин ходить с открытыми лицами, вели под уздцы коней славных воинов. Сарыкундинские девушки, о которых народные сказители говорят: «Легкость, изящество походки у них от стремительных кииков, стройность стана от молоденькой арчи, округлость грудей от гранатов, свежесть щек и слепящий блеск глаз от снеговых вершин», — вплетали в гривы лошадей пламенеющие тюльпаны.
Бойцы смущенно отводили в сторону глаза. До сих пор жительницы горных кишлаков упорно прятали от них свои лица за полой накинутого на голову халата. Чаще же всего они, при появлении на кишлачной улице вооруженного человека, стремглав убегали. Ведь для воинов эмира в отношении крестьянских женщин все было дозволено, а искать защиты у курбаши или бека — значило попасть на ложе господина, а затем в холодные стремнины горного потока или на острые скалы пропасти, потому что любая женщина или девушка, «потерявшая стыд» даже в результате грубого насилия, по велению Ишана–Азиза — старца горы, должна была умереть.
Сейчас, отбросив всякие запреты, жительницы кишлака провожали своих избавителей.
У моста отряд остановился. По узкой тропинке, ведущей к кладбищу, быстро, почти бегом, двигались суровые горцы, сгибаясь под тяжестью грубо сколоченных носилок, в которых лежало тело покойницы, обернутое в тонкую белую материю.
Храня полное молчание, нахмурившись, дехкане шли, ритмично раскачиваясь на ходу.
Санджар, ехавший рядом с Кошубой, проведя руками по лицу, громко, хрипловьтнм голосом спросил:
— Люди, куда вы спешите?
Мерген, в числе прочих дехкан несший носилки, ответил:
— К месту успокоения всех.
— Что вы несете?
— То, что служило обиталищем души.
— Был ли то мусульманин или была то мусульманка?
— То была дочь гор, невинная и чистая дочь мусульманина.
— Имя ее и кто ее отец?
— Имя ее Шарафат, отец ее, — голос старика дрогнул, — отец ее человек, известный под именем Мергена…
Крупная слеза скатилась по щеке старика и исчезла в густой, совсем побелевшей за сегодняшнюю ночь бороде.
Джалалов не выдержал и, наклоняясь к Санджару, пробормотал:
— Оставь, не мучь старика.
Но Санджар пожал плечами, как бы желая сказать, что есть вещи, в которых он не волен, есть обычаи, преступить которые не в силах ни он, ни кто бы то ни было. Он продолжал, волнуясь все больше.
— Люди! Умерла ли девушка, или насильственно вырван стебелек из земли?
— Выродок, именуемый курбаши Останкулом, затоптал конем своим цветок моей жизни, Шарафат.
И Мерген заплакал открыто, не стесняясь своих слез, тяжело всхлипывая, вытирая глаза тыльной стороной ладони и повторяя монотонно, в безвыходном отчаянии:
— Цветок моей жизни, Шарафат.
— Слеза за слезу, — закричал Санджар, — стон за стон, смерть за смерть!
Он поднялся на стременах:
— Дехкане, люди! Взгляните: взрослый мужчина плачет, как слабая женщина. Вы, — обратился он к участникам похорон, — вы продолжайте свой путь. Пусть тело девушки будет засыпано землей. И пусть каждая горсть земли взывает о мести. Месть! Беритесь за оружие, дехкане. Если вы не вооружитесь, вас ждет страшная участь. Басмачи придут снова в кишлак и перережут вас, как мясник режет овец, а ваших детей, как бедную Шарафат, затопчут железными подковами лошадей.
Кузнец Юсуп взобрался на большой валун.
— Нет! Довольно! — кричал он. — Мы были беспечны, мы стали осторожны. Мы были покорны, мы теперь расправили плечи. Мы не будем больше подставлять горло под нож. Советские красные воины освободили наши души, когда на нас пахнуло затхлостью могилы. Мы стали советскими людьми. С сегодняшнего дня каждый, кто может держать палку в руке, становится красным воином. В нашем кишлаке с сегодняшнего дня будет добровольный отряд. У нас есть винтовки, пули, сабли, у нас есть вилы, кетмени, у нас есть камни, на которые не скупятся наши горы…
Он демонстративно развязал и снова потуже завязал поясной платок.
— Подпояшемся же на битву! С сегодняшнего дня я больше не дехканин, я воин, я большевой.
Из толпы послышались возгласы.
— И я! Я тоже!
Так родился добровольный отряд сарыкундинских мстителей, ставший грозой басмачей на много верст вокруг.
По команде Кошубы красноармейцы спешились. Принесли захваченные у басмачей винтовки, и сарыкундинские юноши, тут же выслушивая указания красноармейцев, стали разбирать их, смазывать, собирать снова. Кто–то, распевая воинственную песню о легендарном Восе, правил басмаческий клинок оселком для точки серпов.
— Пошт, пошт! Берегись!
К валуну, на котором устроил свой штаб кузнец Юсуп, верхом на смирном ушастом ослике пробирался человек.